Не забывай меня, любимый! — страница 23 из 60

– Дуры… – побледнев, тихо сказала девушкам Дарья.

Щукина налилась свекольной краской, сощурилась, выпятила грудь и, повернувшись к Анне, завизжала:

– Уж куда вам как грешно, КНЯГИНЯ! Я – и наживаюсь! Да я всю-то жизнюшку как каторжная жилы рвала, единственного сынка тянула, по людям ходила батрачить, чтобы его в училище-то содержать! Слава богу, вспомнил господь о нас, послал достаток. Сынок у начальства в чести, мать достойно держать может… а вы и рады завидовать! Да сами бы постыдились! Вы-то, цыгане, завсегда на всю улицу брульянтами-яхонтами сверкали, а за какие-такие каторжные работы? За какие труды?! Глотки по ночам в листаране драли для буржуев! Да девок своих под них подсовывали, стыд вспоминать! А как буржуи ваши в расход пошли да в Крым пятки подорвали, так вы и посреди лужи уселися! Да завидуете трудящей женщине! А уж вы-то, Анна Николаевна, и вовсе непонятно, какой манерой до сих пор живые и здоровые ходите! Вашу сестру давно по стенкам расставили, да…

Закончить Щукина не успела: подлетевшая Мери с перекошенным лицом вцепилась в её причёску. Поднялся визг, вой. Вдова кулём свалилась на пол, Мери отдирали от «трудящей женщины» в восемь рук и сумели оторвать только с двумя клоками седоватых жидких волос. При этом княжна Дадешкелиани вопила и лязгала зубами так, что всем было ясно: опоздай спасители Щукиной хоть на миг, мать красного комиссара осталась бы без носа.

Перепуганная, икающая вдовица задом поползла к дверям. Уже на пороге её догнала тёмная от ярости Дарья, швырнула ей прямо в трясущиеся руки торбу с мукой и одним резким движением сорвала с шеи Щукиной колье. Впоследствии цыгане клялись, что ещё никогда на их памяти спокойная, невозмутимая жена хоревода не приходила в такое бешенство. И ни разу не обозначалось так явно её сходство с отцом, Ильёй Смоляко, от которого в минуты его ярости можно было только разбегаться в разные стороны.

– Ах ты, сука разожравшаяся! Это цыганки под господ ложились?! Это наших девок буржуям подсовывали?!! Всю жизнь на Живодёрке живёшь и не стыдишься гавкать такое! Как только язык повернулся, как совести хватило?! Да наши девки после свадьбы простыни на забор вывешивали! А ваших простыней мы не помним! Это колье моей матери Великий князь подарил! За то, что она ему ночь напролёт романсы пела! Самой лучшей российской певицей её назвал! И чёрта с два ты, шваль, это поносишь, лучше я с голоду подохну! Пошла вон, голодранка несчастная, пока я своих девок с цепи не спустила!!!

Щукину как ветром сдуло: позже цыганки уверяли, что она махнула через сломанный забор, не заметив открытой настежь калитки. Наступила тишина: только в углу всхлипывала Мери, и Дина, обняв её за плечи, шептала что-то мстительное. Белая как мел Анна, судорожно стиснув узкий гриф старинной «краснощёковки», стояла у окна. Дарья, сжав голову руками, тяжело опустилась на диван.

– Дэвлалэ… Дэвлалэ… Что с людьми стало, ромалэ… С чего гаджэ взбесились, что с ними делается, ведь все люди как люди были… Сын этой вот выдры у нас в гостях сидел, за Динкой ухлёстывал, пионы с розами ей носил… Наши у ней на именинах два года назад без копейки денег пели, просто по-соседски… А теперь вот так… вот так… Что же это такое?! И я, дура какая… Взвилась, безголовая, невесть с чего, вот где теперь муки взять?! Чем детей-то накормим, они и без того уж просвечивают… Анька, а ты-то как же теперь?.. Ведь эта змея донесёт, как бог свят, донесёт! Ты – княгиня, а с господами, сама знаешь, что сейчас… Да ещё Меришка, умница, ей чуть рожу не разодрала…

– Господи, Дашка, но что же делать-то?! – простонала Анна.

– Уезжать тебе с Меришкой надо! – отрезала Дарья. – И то давно пора было, да всё тянули невесть чего!

Ночью в гостиной Большого дома состоялось тайное заседание. Заседали обитатели Живодёрки и девицы из публичного дома, весьма обеспокоенные судьбой своей бывшей хозяйки. Варианты предлагались разнообразные: от возможности отсидеться в Марьиной Роще у родственников Якова до отъезда из Москвы княгини и княжны Дадешкелиани под вагоном товарного поезда. Самое дельное предложение высказала Манька Опёнкина. У неё четвёртый день гостил дядька из Орловской губернии, привёзший племяннице крупы и сала вместе с поклонами от всей родни, и Манька обещала, что дядя Серафим довезет обеих женщин на своей телеге «аж до самого Орла». Анна поначалу отмахнулась от Манькиных слов, как от неудачной шутки, но цыгане наперебой принялись уговаривать её, уверять, что нужно думать о дочери, что времена теперь опасные, что Щукина озвереет и непременно нажалуется сыну, и через час княгиня, держась за голову и плача, согласилась.

Для отъезда выбрали тёмный предрассветный час. Молчаливая толпа цыган проводила княгиню и княжну Дадешкелиани до Бутырской заставы. В последний раз обнялись рыдающие Мери и Дина. Княжна нырнула в тёмную соломенную пещеру на возу, и телега дяди Серафима, заскрипев, тронулась по раскисшей дороге. Цыгане дружно вздохнули, перекрестились и молча повернули к Живодёрке. В душе у каждого наряду с радостью за Анну и Мери царапалось облегчение: одной опасностью для Большого дома теперь было меньше.


Ночью выпал снег. Первый, ещё тонкий, едва держащийся на промёрзшей земле, он укрыл ямы, комья грязи, мусор и торчащие палки, сделав нищую Живодёрку похожей на некрасивую, но похорошевшую в ожидании венца невесту. Затянувшие небо седые тучи обещали к ночи новый снегопад.

Яков со старшим сыном, ушедшие из дома ещё потемну, к всеобщей радости, приволокли из Марьиной Рощи берёзовые палки и половину заборного пролёта. Пока цыгане рубили дрова на дворе, Ванька взахлёб рассказывал, что из-за этого забора у них случилась настоящая драка с местными обитателями. Те, как выяснилось, тоже рыскали по закоулкам в поисках топлива и на нахальных «живодёрских», явившихся за чужим добром, не тратя лишних слов, спустили ошалевшего от голода кобеля. Однако годы, проведённые в пехотных войсках, не прошли для Ваньки даром. Голодного пса он слегка придушил, чтобы не путался со своим тявканьем под ногами; потом, взяв наперевес увесистую заборину, быстро разметал по сторонам посягателей на неё, затем ради справедливости разломил заборный пролёт пополам, одну половину кинул на землю, а со второй на спине резво дёрнул прочь заснеженным огородом, из которого Яков в это время под шумок тащил несколько длинных берёзовых лесин, припрятанных хозяевами под мёрзлой рогожей.

– Цыгане – они и есть цыгане! – веселился Ванька, втаскивая в дом наспех разрубленные палки и с грохотом сбрасывая их у печи. С его длинной кавалерийской шинели на паркет сыпался снег, и вокруг Ваньки, ругаясь, уже бегала жена с веником. – Где угодно достанут! Покуда я там сражался, отец носом потянул – и готово дело, берёзины нашёл! Теперь неделю топить можно, а то ведь как-то нежелательно ещё до зимы околевать… Стоило всю германскую живым пройти, чтоб в собственном дому с холода подохнуть!

Яков радости сына не разделял: он мрачно запихивал в печь мёрзлые дрова, с сердцем отдирал от ладоней прилипшую берёсту и бурчал:

– Отродясь чужого не брал, а тут на старости лет дрова воровать взялся… Тьфу, что за времена настали, что своим горбом прокормиться нельзя… И чего гаджам спокойно не жилось? Рестораны были, Конный рынок был – какого им ещё чёрта, живи да радуйся! Нет – с жиру сбесились, ривалюцию себе устроили! Жри теперь эту ривалюцию с осиновой корой, покуда не сдохнешь! Власть им мешала, царь покою не давал! Теперь ни власти, ни царя, одни советы в пулеметах наперекрест по улицам шляются, из «наганов» палят да последнее с людей сдирают…

– Хоть войну они прикончили, советы-то… – осторожно напомнил Ванька.

Лучше бы помолчал: Яков вскочил на ноги с резвостью молодого и замахнулся поленом. Дружно завизжали женщины, Ванька ловко перекинулся через дряхлую спинку дивана, свалился на пол между диваном и стеной, подняв облако пыли, и уже оттуда всё же закончил мысль:

– …не то б мы до сих пор по фронтам германца гоняли! И, промежду прочим, пайку какую-никакую дали! Всё не с голоду дохнуть…

– Помолчи, сопляк! – бушевал Яков. – Умный сделался, отца учить! Мне на твои кресты Георгиевские наплевать, кнут-то возьму да отдеру за милую душу! Войну ему, видите ли, кончили! Одну кончили, другую начали! Неизвестно ещё, какая хужей! То германца гоняли, а то друг друга! Сколько вон народу положили! А царя куда девали? Мешал он им?! Каши у них просил?! Голодуху вон какую устроили, у меня ни отец, ни дед такого не упомнят! Дожили – цыгане куску хлеба с воблой рады, пайку им назначили, спасибо! Тьфу… Да коли б мне кто пять лет назад сказал, что я чужие заборы воровать буду да опосля огородами, как голота какая, утекать, я б того по стене размазал, а тут… Умные все стали, политики! Работали б как люди, да о детях своих думали, так ничего бы и не было! А ты у меня, сукин сын, поумничай ещё! Я тебя зачем на войну пустил?! Чтоб тебя там гаджэ со стариками спорить выучили?!

– Давай, давай, будь как гаджэ, убей сына родного, – спокойно произнесла, войдя в комнату, Дарья, и Яков умолк.

Из-за дивана осторожно показалась встрёпанная Ванькина макушка. Дарья сверкнула на сына сердитыми глазами, и макушка скрылась. Остальные цыгане растерянно молчали, но Яков остыл так же быстро, как и вспыхнул, и, низко опустив лохматую, с проседью голову, ожесточённо сопя, снова принялся запихивать в печь дрова. Дарья подошла, незаметно положила руку на плечо мужа. Яков засопел ещё сильнее, но ничего не сказал, и Ванька, путаясь в шинели, тихо выбрался из-за дивана.

– Совсем плох папаша стал… – шёпотом пожаловался он Дине, сидящей с ногами в старом скрипучем кресле. – На людей с дрыном бросается…

– А ты к нему не вяжись, здоровее будешь, – с сердцем проговорила она и, встав, вышла из залы.

Поднявшись наверх, Дина подкралась к прикрытой двери комнаты, куда вчера отнесли Солонцова, и прислушалась. За сегодняшнее утро она это делала уже трижды, но из-за двери всякий раз доносилось ровное, спокойное дыхание спящего. Ей и сейчас показалось, что Солонцов спит, и Дина, не сумев подавить разочарованного вздоха, уже отошла к лестнице, когда её догнал слабый оклик: