Вечером у палатки Ильи горел огромный костёр: в него сволокли весь хворост, который удалось найти. У костра, крепко обнявшись и вцепившись друг в дружку так, словно через полчаса им нужно было умирать, сидели Мери и пришедшая наконец в себя Дина. Дина всхлипывала без слёз, судорожно уткнувшись в плечо подруги и срывающимся шёпотом повторяя: «Это ты… ты… ты… Счастье моё, радость, Меришка… Слава богу, слава богу…» Мери гладила волосы подруги, растрепавшиеся, давно выбившиеся из причёски, изредка морщилась, натыкаясь ладонью на запутавшийся в них старый, сухой репей. Поднимая глаза, видела сидящих и стоящих возле костра цыган, по лицам которых прыгали красные сполохи огня. Ближе всех к ней сидела Дарья – уже одетая по-таборному, в платке на волосах, уже не плачущая. Её сухие, воспалённые глаза пристально смотрели на Мери, и княжна рассказывала. Рассказывала, как проснулась в телеге, одна, в поле, посреди ночи. Как кричала, зовя мать и Серафима, как бегала, умирая от ужаса, скользя по грязи и падая, по страшному, непроглядному полю, как никто не отзывался на её крики, как кто-то страшно выл на краю леса, и она даже не могла определить, зверь это или человек. Как откуда-то издалека до неё донеслись резкие хлопки не то выстрелов, не то звонких ударов по железу, внезапно отрезвившие её и заставившие очертя голову кинуться назад, к телеге, стоящей с задранными к чёрному небу оглоблями. Зарывшись с головой в сено, дрожа, плача и вспоминая все молитвы, Мери просидела там до утра. Когда же из низких снежных туч вывалился кисельной полосой блёклый рассвет, она, стуча зубами и кутаясь в шаль, вылезла из телеги, снова осмотрела безлюдное поле и никого не нашла. Лишь по следам и притоптанному жнивью было заметно, что ночью сюда подъезжали на лошадях. Чуть поодаль Мери обнаружила скомканный платок матери. Следы лошадей и людей уводили по дороге к городу. Мери плотнее завернулась в шаль и пошла по ним.
Город оказался Серпуховом, но это было всё, что девушке удалось узнать. Ей объяснили, где находится штаб красных войск и здание тюрьмы, несколько дней Мери бродила вокруг, пытаясь заглянуть в окна. Зачем – она сама не знала. В городе у неё не было никаких знакомых, поэтому рассчитывать на чьё-либо участие Мери не могла. Пойти в комиссариат, чтобы там узнать о судьбе матери, девушка не решилась, да и что бы она сказала? Что она, княжна Дадешкелиани, бежала из Москвы и теперь ищет мать, вдову царского генерала, пропавшую из телеги среди ночи вместе с возницей и лошадью? Мери попыталась покрутиться по базару в надежде, что сойдёт за цыганку, и узнать хоть что-то от местных обитателей, но на её осторожные вопросы бабы только недоверчиво качали головами и подозрительно оглядывали юную светлолицую цыганочку с явным благородным выговором. В конце концов одна молодуха с загорелым жёстким лицом, продающая совсем новые валенки, сказала ей в упор: «Вы бы не ходили, барышня, не расспрашивали. Ещё, не ровён час, попадётесь власти-то. Сами знаете, как с вами чичас. Коли ищете кого, так уж, верно, не найдёте. Вон, кажну ночь в балке людей стреляют. Днём заарестовывают, а ночью стреляют. Туда ж хотите? Ехали б вы отсюда подобру-поздорову, уж очень тут у нас лютуют. А валеночек вот не хотите лучше? За вашу шаль отдам!»
Приобрести валенки Мери отказалась и вышла с базара ни жива ни мертва. Она сама не поняла, как ноги вынесли её к станции – длинной, голой и пустой платформе, по колено залитой уже подмёрзшей грязью. Присев на какой-то обрубок, Мери попыталась решить, что же ей делать. Страшно, до одури хотелось есть: уже несколько дней во рту не было ни крошки. Холод пронизывал до костей, забираясь под шаль, в рваных ботинках противно чмокала, согреваясь, вода. Денег не было ни копейки, продать тоже было нечего: Мери понимала, что, расставшись на базаре с шалью, немедленно замёрзнет. Негде было ночевать, некуда идти, узнать хоть что-то о судьбе матери было не у кого. В глубине души Мери чувствовала: лучше ей этого и не знать. Всё равно она никогда не решится даже близко подойти к той балке, где… каждую ночь… В глазах потемнело, Мери поспешно потёрла веки пальцами, опасаясь хлопнуться в обморок здесь, посреди пустой, замёрзшей платформы. В это время вдали послышался пронзительный гудок паровоза, и из тумана проявились деревянные крыши вагонов. Когда поезд подошёл и на перрон посыпались солдаты, Мери – откуда только силы взялись? – спрыгнула с платформы и кубарем закатилась под неё. И там, судя по всему, лишилась чувств.
– …От голода, наверно, – закончила Мери свой рассказ.
– Это бог тебя спас… И ко мне прислал… – чуть слышно прошептала Дина, с новой силой обхватывая шею Мери руками.
Мери машинально погладила её волосы, снова тревожно подумав про себя: какая же подруга всё-таки горячая, не иначе – больна… обвела глазами цыган. На неё смотрели молча, внимательно. Прямо напротив, обхватив колени руками, в шинели, накинутой на плечи, сидел Сенька, вертел в пальцах нож. Мери хотела улыбнуться парню и просто сказать спасибо за то, что он выволок её сегодня из-под платформы, под которой она, скорее всего, и умерла бы, не найди её цыгане. Но все силы ушли на этот недолгий рассказ перед табором, и девушка чувствовала, что больше не сможет произнести ни слова – даже если цыгане теперь прогонят её прочь. А те всё молчали, смотрели на неё, и рыжие отблески огня метались, скользили по их сумрачным лицам. На плече у Мери взахлёб рыдала Дина. А сверху, ехидно ухмыляясь, глядела белая ущербная луна. Мери снова потрогала пылающий лоб подруги, прислушалась к её дыханию. И, повернувшись к Дарье, сказала:
– Дарья Ильинишна, у неё, похоже, тиф. Нужно непременно в больницу.
– Очень удивилась-то, когда меня увидела? – спросил Митька.
Он сидел у шатра на старом, протёртом ковре, скрестив ноги, и доедал из жестяной миски похлёбку. В двух шагах Копчёнка, стоя на коленях, подсовывала в костёр сухие ветки. Стояла уже глухая ночь, весь табор давно спал. Раклюшку, которую Юлька с Сенькой притащили со станции, забрала в свою палатку Настя, и все наконец-то угомонились. Вопроса мужа Копчёнка, казалось, не услышала, и ему пришлось повторить. Юлька повернула к нему усталое лицо.
– Что?.. Нет. Ты ведь всегда так приходил. Я к вечеру в табор возвращаюсь, глядь – ты у палатки сидишь… И сейчас так же. Всё, как было.
– Я не про то. Там… в Москве?
– Я не удивилась. Я испугалась. Подумала даже, что с ума сошла. Ты – и вдруг рай баро[55]… – Юлька неестественно, криво улыбнулась, умолкла на полуслове. Со странной поспешностью схватила вдруг ведро и зашагала с ним в сторону.
– Куда пошла? – заорал Мардо ей вслед. – Воды тебе на ночь глядя приспичило?! Заблудишься в потёмках, вертайся, дура!
Она вернулась. Не поднимая глаз, поставила ведро на землю у шатра, села возле огня. К чёрному стылому небу, выстреливая, крутясь и тая в темноте, летели рыжие искры, Копчёнка зачарованно следила за ними взглядом. Митька смотрел на неё, чувствуя, как поднимается в сердце непонятная, беспричинная ярость. Он вскочил на ноги, подошёл к жене. Юлька неловко поднялась навстречу, и Мардо разозлился ещё больше, увидев, как она испуганно закрывает глаза.
– Что ты мне врёшь?! Что врёшь, спрашиваю, лахудра?! – взяв Юльку за плечи, он с силой тряхнул её. – Знаю я, с чего тебя до сих пор колотит! – бешено глядя в её лицо, он в упор спросил: – Что – лучше было б, если бы гаджэ всех цыган положили? Всех – а не Яшку одного?!
Юлька молчала. Из её плотно зажмуренных глаз бежали слёзы. Увидев это, Митька матерно выругался, оттолкнул жену и сел на прежнее место. Попавшая ему под руку миска зазвенела, покатилась в темноту, и Копчёнка бросилась за ней. Вернувшись, жена метнулась было в шатёр, но Митька поймал её за руку, заставил сесть рядом.
– Ну – уйти мне в самом деле, что ли?!
– Ты у меня допрежь дозволения не спрашивал, – сквозь зубы сказала она. – И сейчас незачем. Не позорься.
Ему нестерпимо захотелось ударить её, но Митька сдержался, стиснув в темноте кулаки и отвернувшись. Услышав рядом умоляющий голос жены, он не обернулся.
– Я ведь и вправду испугалась, Митя! Никогда раньше такого не видала! Только что живые люди стояли, и вдруг бах, бах – и мёртвые. И кровь к моей руке бежит. Бр-р… – Юльку передёрнуло, она истово, старательно несколько раз перекрестилась. – Ты, верно, правильно всё сделал… и по-другому нельзя было, но… я до сих пор ночью спать не могу.
– Скажите, люди добрые, а ещё цыганка… – без улыбки, хрипло произнёс он. Помолчав, спросил: – Думаешь, Сенька наш на войне другим чем занимался? Небось и поболе, чем я, народу положил… А другие цыгане? Много ведь воевало-то, ещё с германцем…
– Наверно. Только я ведь того не видала, – отозвалась Копчёнка. И больше не сказала ни слова. Подбросила в костёр последнюю охапку веток и торопливо ушла в шатёр. Чуть погодя Мардо последовал за ней.
Полчаса спустя, лёжа рядом с Юлькой на развороченной постели и слушая, как успокаивается, становится ровным дыхание жены, лежащей на его руке, Митька проговорил:
– Я тебя никогда не держал. И сейчас не держу. До сих пор не пойму, чего ты при мне столько лет крутишься. Из меня цыганский муж, как из попа билирина… Бабы над тобой смеются, охота терпеть? Тебе всего-то двадцать три, ещё десять раз сумеешь замуж выйти. Хочешь – уходи, на спине у тебя небось не повисну.
– Ничего, если останусь? – помолчав, поинтересовалась она.
– Тьфу… Дура ты, дура и есть, – выругался Мардо. Стряхнул Юльку со своего плеча, повернулся к ней спиной. Но заснуть не мог. Перед глазами встала голая, жёлто-серая, как вылинявшее солдатское одеяло, встопорщенная полынью и ковылём, выжженная июльским солнцем степь, посреди которой он и встретил Юльку шесть лет назад.
Сам Митька только вышел тогда из одесской тюрьмы, куда попал за карманную кражу на базаре. Тюрьма была переполнена блатными пополам с политическими, в городе устраивались бурные облавы на тех и других, и в конце концов Мардо вместе с десятком таких же мелких жуликов попросту выкинули на улицу: «Бежите подобру-поздорову, голота бесштанная, только место занимаете!» Разумеется, возражающих не обнаружилось: «голота» брызнула врассыпную.