Митька, как был без копейки денег, с тюремным сухарём за пазухой, в тот же день ушёл из Одессы: в тюрьме ходили страшные слухи о холере в городе, подтверждение которым Мардо получил часом позже на Привозе. На дорогах уже выставлен был карантин, но умереть в грошовой ночлежке от кровавого поноса бедовому цыгану ничуть не улыбалось. Прежде он жил в Одессе, хорошо знал, что такое холера, и понимал: с этой напастью не шутят. Митька рассчитывал добраться через степь до Николаева, а уже дальше двигаться ближе к Ростову, где, по его прикидке, должен бы находиться табор Смоляко. У Мардо не было с собой даже фляги с водой: брать одесскую воду он не рискнул, надеясь «напоиться» на первом попавшемся хуторе.
Июльская степь звенела от зноя. Над дорогой висело зыбкое, переливающееся марево, оглушительно, на разные голоса трещали кузнечики, пронзительным, монотонным посвистом им вторила какая-то птица. Опрокинутое над степью, голубое, без единого облачка небо казалось выцветшим, полинявшим, как платок кочевой цыганки. Через дорогу изредка сновали быстрые чирки; иногда Мардо видел застывшего столбиком суслика, который прыскал в нору, стоило топнуть на него ногой. Высоко-высоко, похожий на крошечную точку, парил в дрожащем, жарком воздухе ястреб. И – ни ветра, ни сквозняка. Впрочем, Митьке было не впервой брести в жару по пыльной дороге, и он шёл спокойным, ровным шагом, не быстро и не медленно, в самый раз, чтобы не устать до вечера. На закате, по его подсчётам, он должен был подойти к хутору Васильковскому, где жила одна хорошо знакомая ему вдова-солдатка, у которой Мардо рассчитывал переночевать, чтобы наутро трогаться дальше с полной флягой воды, куском сала и домашним пирогом, завёрнутым в чистую тряпку.
Дорога оказалась пуста: карантинный пост, который Митьке пришлось обходить огромным крюком по степи, остался позади, и белая пыль на дороге лежала нетронутыми холмами, как пустынные дюны. Но несколько часов спустя, когда рыжее раскалённое солнце уже скатывалось к горизонту, треск кузнечиков сделался ещё отчётливее, а зной чуть заметно ослаб, ошалевший от духоты и усталости Мардо разглядел впереди очертания стоящей кибитки. Когда же он подошёл вплотную, то увидел, что кибитка эта – старая, разбитая, вся покосившаяся на сторону, и ехала она до сих пор, похоже, на одном божьем благословении. Тем более что лошадей, которые её везли, нигде не было – словно никто и не оставлял в пыли чётких следов восьми подков. Возле кибитки, привалившись к колесу и обхватив колени худыми, чёрными от загара руками, сидела цыганка. Когда она повернула к подошедшему Митьке мрачное, усталое, покрытое пылью лицо, на котором отчётливо виднелись дорожки высохших слёз, Мардо понял, что незнакомка совсем молода – лет семнадцати, не больше. На ней была потерявшая всякий вид и цвет от пыли юбка с огромной прорехой и чудовищно грязная, когда-то жёлтая кофта, на которой сиротливо краснела нитка кораллов. Из продранных рукавов торчали острые локти. На зато голову девчонки покрывал такой новый, такой чистый и так тщательно повязанный платок, что Мардо, усмехнувшись про себя, подумал, что эта пигалица замужем, самое большое, неделю.
– Яв джиды, ромны. Со бэшэса екджины, кай тырэ сарэ? Е грая тумарэ кай?[56]
– Романо чяво?.. – хрипло удивилась девчонка, вставая на ноги и неловко опираясь о колесо кибитки: было похоже, что она сидит в этой безнадёжной позе уже давно. – Откуда? Из каких?
Митька назвался. Девчонка в ответ сообщила, что её зовут Юлькой, и назвала свой род. Незнакомое название не сказало Митьке ни о чём, кроме того, что Юлька – из котлярок. Впрочем, это было понятно сразу по её платку, по широким рукавам грязной кофты и по тому, как мягко, чуть гортанно произнесла она «романо чяво». По-котлярски Митька понимал плохо, девчонка, в свою очередь, не умела говорить на языке русских цыган, и в конце концов оба перешли на русский. Юлька смешно сбивалась на украинскую скороговорку – очевидно, её табор долго болтался по Малороссии, – но договориться всё же можно было.
– Так что случилось у тебя? – Митька сделал несколько шагов по направлению к кибитке – и замер, остановленный волной вони из-под полога. Тяжёлый запах ударил прямо в лицо, и Мардо, невольно сморщившись, с изумлением посмотрел на Юльку:
– Ты что, ромны, свинью протухлила или покойника везёшь?
Он хотел пошутить и никак не ожидал, что грязное лицо цыганки вдруг сморщится, а по щекам снова поползут коричневые от пыли слёзы.
– Му-у-у-уж… по-о-о-мер…
– Тьфу ты, дэвлалэ… – пробормотал Мардо, крестясь и опасливо заглядывая в кибитку, из которой тут же выметнулся гудящий рой зелёных мух.
Покойниками Митьку к тому времени было уже не напугать, но, когда он увидел запрокинутое лицо молодого парня с открытыми глазами, густо облепленное мухами, к горлу подступил сладковатый противный ком. Быстренько откатившись от кибитки, Мардо сделал несколько глубоких вдохов и, убедившись, что его не вывернет прямо девчонке под ноги, спросил:
– От чего это он?
– Холе-е-ера…
– А… ты сама-то как? – оторопело поинтересовался Митька, делая на всякий случай шаг в сторону. – Ничего такого нет?
Юлька заверила, что – нет, ничего подобного, но вот прикасаться к мёртвому мужу она страшно боится, не знает, что делать, лошади её не слушались и не хотели идти, а когда она вздумала распрячь их и дать им немного отдохнуть, проклятые клячи убежали.
– Один – вон, щоб ему повылезло, тьфу! – мстительно ткнула девчонка пальцем себе за спину. Мардо взглянул и действительно увидел шагах в двадцати гнедую спину, торчащую из ковыля. – А другой как подхватився в степь – так и всё!
– А родня-то ваша где? – Мардо никак не мог взять в толк, отчего девчонка с мёртвым мужем оказалась одна посреди степи, далеко от города. – Табор твой где стоит?
Девчонка не отвечала и, казалось, колебалась. Чёрные, блестящие, очень настороженные глаза мерили Митьку подозрительным взглядом.
– Одни вы с мужем, что ли, кочевали?
– Родных шукали, – наконец ответила Юлька, и Митька отчётливо понял, что цыганка врёт. Впрочем, выводить её на чистую воду он не видел никакого смысла: по крайней мере, сейчас, когда нужно было срочно заняться совсем другими делами.
– Вот что, девочка, лошадей надо ловить, мужика твоего хоронить. Выдумала – с покойником по такому пеклу в степи гонять… Когда он отмучился-то?
– С ранку… – вздохнула Юлька, тыльной стороной ладони размазывая по лицу слёзы.
– Лопата есть? Нету? Вовсе никакой?! Тоже мне, ка-астрюльщики…[57] – разочарованно пробурчал Митька.
– Дывысь!!! – взвилась Юлька. – Конокрад безлошадный, га?! Сдалась тебе лопата, у меня сапка есть, акэ![58]
Только сейчас Митька заметил, что в руке у девчонки – новая, ещё блестящая сапка. Видимо, до его появления она всерьёз намеревалась схоронить мужа самостоятельно. Митька молча отобрал у неё инструмент и тронулся с дороги в степь, выбирая место.
Мардо знал, как быстро темнеет в степи, и, копая могилу, торопился изо всех сил. Юлька помогала, пристроившись рядом с обломком плуга и жестяной тарелкой, но даже вдвоём они справились уже в сумерках. Хоронили молодого цыгана при свете красной, тревожной, медленно плывшей над степью луны.
– Помянуть бы, ни? – сипло предложила Юлька, которую шатало от усталости. – Горилка есть…
– И думать забудь! – приказал Митька. – К бричке и близко не подходи! И чтоб всё барахло оттуда выкинула! Последний раз спрашиваю – у самой-то нет чего? Живот не скручивает? Кровью не ходишь? Поносу нема?
– Нема поносу, варнак! – всерьёз обозлилась Юлька: из темноты бешеной искрой блеснули сощурившиеся глаза. – Тебе кучу навалить, сам побачишь, чи ни?! Я ж и посвечу!
– Сейчас в глаз дам, чтоб было чем светить, – пообещал Митька, который тоже едва держался на ногах. – Привяжи язык, мне ещё твоих одров по степи ловить.
– Не словишь, – уверенно произнесла Юлька, с облегчением растягиваясь на ещё тёплой от дневного жара траве возле тележного колеса и закрывая глаза. – Я уж гоняла за ними, гоняла… Како-о-е! Отбежат – стоят, отбежат – стоят… Тьфу, клятущи твари!
– Что же это, мужа лошади, а тебя не знают? – снова удивился Мардо.
Юлька ничего не ответила и, казалось, заснула. Проклиная всё на свете, Митька поднялся и пошёл искать коней.
Хорошо, что луна в эту ночь была полной, и безлюдную степь словно застлало серебристым, дымящимся одеялом, из которого торчали щётки ковыля. В зарослях таких щёток и замерла в ожидании одна из лошадей – невысокая крепенькая гнедушка с круглым брюхом. Митька решительно направился к ней. Гнедая меланхолично посмотрела на него и не спеша отошла в сторону.
– Не балуй! – строго велел ей Митька, останавливаясь и протягивая руку с куском сухаря.
Гнедая взглянула недоверчиво, подошла… и, взяв сухарь с протянутой руки, спокойно дала отвести себя к кибитке. Юлька, приподнявшись на локте, смотрела на Мардо с изумлением.
– Тю! Как есть конокрад!
Митька не удостоил её взглядом, привязал гнедую и, широко расставив ноги, задумчиво посмотрел в тёмную степь с ещё розовеющей полосой на западе, куда, по его прикидке, убежала вторая лошадь. Чуть погодя он запрокинул голову и издал такое заливистое, призывное, громкое ржание, что Юлька подскочила словно укушенная, а гнедая от кибитки откликнулась кокетливым тихим голосом. Помолчав немного, Митька повторил призыв – и через мгновение из степи раздалось чуть слышное ответное ржание. Мардо ухмыльнулся и побежал в степь, время от времени останавливаясь, чтобы повторить клич истомившегося жеребца.
Через полчаса он вернулся, таща за собой в поводу молодую кобылу. Та обиженно упиралась, уже поняв обман, но Митька, оборачиваясь, сердито орал на неё и продолжал тянуть к кибитке. Привязав и вторую беглянку, он обнаружил, что Юлька поставила островерхий шатёр на трёх жердях и развела маленький костёр.