Зима выдалась холодной и вьюжной. Под окнами цыганского дома, бесконечные, завывали метели, страшная пурга взметалась столбами выше заборов, сугробы закрывали окна, расписанные затейливыми ледяными узорами, по узенькой дорожке едва можно было пройти за водой и на конюшню. Ещё больше холодов угнетал голод, но цыгане дружно сходились на том, что Смоленск – не Москва: в окрестных деревнях всё-таки получалось что-то доставать. Время от времени во двор выволакивались сани, в них впрягалась клячонка, в сани забирались несколько женщин с детьми – и «цыганский продотряд», как называл их Митька Мардо, отправлялся в какую-нибудь из близлежащих деревень. Лошадь останавливалась на околице, цыганки дружно сбрасывали валенки и босые, вместе с полуголыми детьми, бежали по пустой деревенской улице, жалобно крича: «Хозяйка, миленькая, пусти погреться, дети замерза-а-а-ают!» Вопли эти делались громче и жалобнее, если впереди попадался дом побогаче, с неразобранными крышей и забором. Расчёт был безошибочным: увидев во дворе синюю от холода цыганку с голыми ногами и жмущихся к ней оборванных детей, хозяйка ахала, всплёскивала руками и кричала: «Дура! Замёрзнешь! А ну живее в дом свою ораву гони, что ж ты, недотыка, с детишками-то делаешь?!» Цыганята, подпрыгивая на ходу, мчались в дом, за ними неслась мамаша – а через два-три дома снова можно было увидеть такую же сцену.
Копчёнка и здесь оказывалась впереди всех: одолжив у какой-нибудь из цыганок голого малыша и примотав его к себе полотенцем, она умудрялась обежать в одиночку чуть не все дворы в деревне и везде что-то выклянчить: сухую корку хлеба, картофелину или даже жилистую, худую курицу.
– А можно и мне с вами? – попросилась однажды вечером Мери, глядя на то, как усталые, замёрзшие, но довольные цыганки выгружают на огромном столе свои торбы и появление каждого нового куска сопровождается счастливыми криками сгрудившейся вокруг детворы. Цыганки дружно расхохотались. Улыбнулись, переглянувшись, Ирина и Настя.
– Какое, что ты! – хохоча, замахала руками Копчёнка. – Что ты, милая, это же уметь надо! За просто так, за-ради бога, тебе и корочки мышиной не дадут, особенно сейчас! У гаджэн в домах даже клопы голодные сидят, а ты…
Мери смущённо улыбнулась, возвращаться к начатому разговору не стала, но вечером её саму спросила об этом Настя. Было уже довольно поздно, пресловутую курицу, принесённую Юлькой, давно сварили, котёл супа – съели, дети и мужчины спали, сонные женщины домывали посуду. Мери, из последних сил борясь с дремотой, тёрла полотенцем жестяные миски, которые ей передавала Копчёнка, одну за другой выхватывая их из таза с водой и шёпотом восхищаясь: «Вот ведь подлизали, черти оголодалые, теперь и не мыть можно!» Настя улыбалась, вполголоса напевала старинный романс:
В твоём углу покрыты пылью полки,
Меж книг увял заброшенный букет,
А на стене задумчивый портрет,
Как дней былых ненужные осколки…
– Меришка!
Заслушавшаяся Мери не сразу поняла, что это обращаются к ней, и от неожиданности чуть не уронила полотенце.
– Что, тётя Настя?..
– Если всерьёз хочешь, не шутишь – идём завтра со мной.
– Спасибо! – чуть не подскочила от радости Мери. Копчёнка фыркнула, роняя в воду уже вымытую миску. С удивлением посмотрела на Настю. Та, не замечая этого, пристально разглядывала Мери. И девушке в который уже раз показалось, что большие, по-молодому чистые чёрные глаза старой цыганки видят её до самого дна.
– Зачем ты хочешь этому учиться, чяёри? Ты ведь не наша.
Мери глубоко вздохнула, стараясь избавиться от неприятного ощущения, вызванного словами Насти. Затем строго напомнила себе, что старуха цыганка права, для чего-то сложила на коленях полотенце и сказала правду:
– Затем, что я не могу сидеть на шее у табора. Я могла бы, конечно, в городе найти работу, да хоть бы и в больнице, но оставить Дину сейчас нельзя. А ем я каждый день, и зима долгая. Лучше я буду делать то же, что и вы, чем вовсе ничего.
Настя взглянула на девушку с уважением. Покосившись на Копчёнку, Мери заметила, что и та смотрит на неё серьёзно и изумлённо, без обычной насмешки.
– Ладно, чяёри, завтра пойдёшь со мной. Но гляди – только пойдёшь! Сама ничего делать не станешь, потому что не умеешь, ещё не хватало из-за тебя горя огрести… Будешь на меня смотреть – и всё! Ты романэс хорошо понимаешь?
– Вроде бы да…
– Ну-ка, скажи по-русски: «Меришка амари – гожо, лачи, годьвари, те дэл лакэ Дэвэл ромэс барвалэс!»[65]
Мери прыснула и тихо засмеялась. Расхохоталась и Копчёнка:
– Мишто пхэндян, даё, мэк дэл лакэ Дэвэл![66]
– Ну-ка тихо, кобылицы, детей побудите! – шутя замахнулась на них Настя. – Заканчивайте со своими мисками – да спать! Завтра до света подыматься!
На следующее утро цыганские розвальни, запряжённые мохнатой грустной лошадкой, пересекали белое, заснеженное поле, которому, казалось, конца-краю не видно. Настя придумала съездить в дальнее село Пригорино, до войны считавшееся «миллионщицким»: у мужиков были даже каменные дома. Прежде цыганки часто забирались в богатое Пригорино, где всегда находилось чем поживиться, и те, кто поудачливее, приносили оттуда даже поросят.
День был серым, сумрачным, низко нависшие облака снова обещали снег. Мери сидела в санях рядом с Настей, прижимая к себе двух её внучек, пяти и восьми лет, старалась не очень громко стучать зубами от пробиравшего до костей холода и тихо завидовала этим оборванным девчонкам, которые, казалось, не замечали мороза и весело щебетали о каких-то завтрашних посиделках. Рядом одна из Настиных невесток, выпростав из кофты грудь, кормила своего полугодовалого сына. Малыш бодро чмокал губками, умудряясь при этом толкать мать в живот голой коричневой пяткой. Мери смотрела на них и думала о том, что она сама только в последнее время выучилась спокойно смотреть на раздетых цыганских детей. Да, девушка отлично помнила, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят, но первое время впадала в панику, увидев, как какой-нибудь мальчишка в одной рубашке выскакивает на двор и бесстрашно мчится по сугробам к соседскому дому.
– Вах, господи, куда же он босой на снег побежал?! Боже мой, он ведь застудится, ой, прямо по сугробам… Юлька! Маша! Кто-нибудь, ромнялэ, да позовите же его! Вах, да я сейчас за ним сама, я вот только валенки…
– Ты чего голосишь, чяёри? – нехотя выглядывала в окно мать мальчишки. – Не беспокойся, это я его к Гапке за солью послала… А он что, сатанёнок, с горки сигать побёг?!
– Да нет, он ведь совершенно голый!!!
– А что ж мне его – в шубу завёртывать? – искренне недоумевала цыганка.
Мери только хваталась за голову. А мальчишка уже влетал обратно в дом, отдавал матери соль и снова стремглав выскакивал на улицу, где его приятели, тоже едва одетые, с хохотом катались с горы.
– Боже, все переболеют! – ахала Мери до тех пор, пока Настя однажды не сказала ей:
– Не мучайся, девочка. Я понимаю, что тебе с непривычки жутко, я и сама такая же была, когда в табор из города пришла. Только на второй год и привыкла… Но поверь, это для них же лучше. Сейчас-то зима только началась – а ты вот весной сама увидишь, что ни один из наших не выстудился. Цыганята от чего угодно помирают, но не от остуды. Потому что на холоде вырастают и живут. Дина наша бедная отчего сейчас мучается? Оттого, что в городе жила, непривычная. Упала в воду ледяную и всего-то минуту в ней побыла – и вот уже и горячка… А парни наши за ней вместе с тобой сиганули, потом на телеге её везли, ещё и не враз в баню попали, а хоть бы что им!
– И мне хоть бы что! – вдруг с усмешкой вспомнила Мери.
Настя тоже улыбнулась:
– У тебя, должно быть, судьба счастливая. И господь тебя хранит.
Мери подумала, что старая цыганка, разумеется, права. Но при виде голых цыганских малышей на морозе у неё до сих пор сжималось сердце, которому бесполезно было напоминать, что детям от этого только лучше. «Я, верно, не смогу так со своим ребёнком… – вздохнула Мери. И тут же выругала себя: «О чём ты думаешь! В твоём положении только и мечтать о том, как нарожать цыганят! Дура, как есть дура! Замуж за цыгана собралась…» Не удержавшись, она посмотрела на Сеньку, который правил лошадью. И, как назло, тот словно почувствовал её осторожный взгляд. Обернулся, блеснул белыми зубами, сдвинул рукоятью кнута на затылок мохнатую шапку и преспокойно подмигнул Мери.
– У, выпялил свои очи чёрные, разбойник! – замахнулась на него Настя.
Сенька, как ни в чём не бывало, отвернулся, засмеялся, засвистел. А Настя, придвинувшись к покрасневшей Мери, тихонько, со смешком шепнула:
– Совсем наш мальчик через тебя голову потерял!
– Тётя Настя!.. – ахнула Мери, закрывая лицо руками. А старая цыганка добавила:
– Только смотри – близко его до себя не допускай! Знаю я их, кобелей… На цыганских-то свадьбах рубашки показывать выносят, знаешь?
Мери не смогла даже кивнуть. И сидела, оглушённая, растерянная, так и не понявшая, шутит над ней тётя Настя или говорит серьёзно, до самого Пригорина.
Возле околицы села Сенька остановил лошадь. Четыре цыганки привычно побросали валенки в накиданную на дне саней солому и выскочили босиком на накатанную белую дорогу. За ними попрыгали дети. Мери героически вознамерилась проделать то же самое, но Настя решительно остановила её:
– Не вздумай, глупая! Они же с рождения так скачут! Я – кровная цыганка, и то не сразу эдак смогла, на второй год только и расхрабрилась, а ты?! Уж ежели решила привыкать, так потихоньку! Не то проваляешься, как Динка, ползимы в перине! Надевай валенки взад и иди со мной! Нас тут хорошо знают, что-нибудь непременно возьмём. Поняла?
– Поняла… – покорно ответила Мери.
Копчёнка убежала вперед всех, и вскоре её красная юбка мелькала во дворе большого дома на подклети с вырезанными на наличниках петушками. А через несколько минут Мери стало ясно, что цыганок здесь действительно хорошо помнят: из дома донёсся пронзительный женский крик.