– Цыга-а-анка из неё… – издевательски присвистнул Митька. – Жид крещёный, конь лечёный… Наши-то смеются, поди, над ней?
– Это надо мной они смеются, – спокойно ответила Дина. И уже повернулась, чтобы уйти, но протяжный голос снова догнал её.
– Динка, я тебя всё спросить хочу…
– О чём? – удивилась она, оглядываясь. И даже слегка испугалась, когда увидела, что Мардо уже не сидит на поленнице, а стоит прямо перед ней, и сощуренные чёрные глаза смотрят на неё в упор.
– Что ты, морэ?.. – совсем растерялась Дина.
– Я спросить хотел… – Митька больше не улыбался, и от его взгляда по спине девушки пробежал холодок. – Чего ты здесь дожидаешься? Пока цыгане до травы досидят, пока запрягутся, пока тронутся, пока у каждой станицы постоят… Даст бог, только к Петру-Павлу до Ростова доберутся, а к тому времени, может статься, там уже красные будут. Вы ж тут живёте, как совы в дупле, ничего знать не знаете, а я в городе всякое слыхал. Бьют господ-то ваших. Насилу-насилу они на югах держатся пока. Покуда ты с табором туда дотрюхаешь, глядишь – новая власть повсеместно станет.
– Всё может быть, – ровно произнесла Дина, почувствовав, как болезненно дёрнулось сердце. Она сама не раз думала о том, что говорил сейчас Митька. – Но что ж поделать? Я ведь не могу одна через пол-России помчаться. Да если б и могла – кто меня отпустит? Мать и слышать не захочет, она от табора – никуда.
– Одной, конечно, без надобности, – Митька выплюнул окурок. – Со мной поедешь?
– Как?.. – совсем растерялась Дина.
В её взгляде, устремлённом на Митьку, было такое искреннее недоумение, что тот обозлился до темноты в глазах:
– Вот так! Молча! Замуж тебя, дура, зову, по-честному! Пойдёшь, что ли?!
Некоторое время Дина молчала, не сводя с него глаз. А затем убеждённо сказала:
– Митька, воля твоя, ты пьян. А я дура, что до сей поры не догадалась. Ещё болтаю стою тут с тобой. Иди спать, Юлька уложит.
– Да где я пьян, зараза?! – взвился Митька. Впрочем, тут же успокоился, снова достал папиросы, сунул в рот одну. Держа её в зубах и ища по карманам спички, невнятно проговорил:
– Ты, Динка, не беги. Постой, послушай. Я ведь тебе худого-то не хочу. Мы с тобой вдвоём враз до Крыма доберёмся, я знаю как, все дороги знаю, все поезда. Там сейчас всё, как при царе, – и господа, и офицерьё золотопогонное, и тиятры, и рестораны. Сразу запоёшь, как пела, тебя рая на руках носить будут, весь Крым на тебя съезжаться станет. Поживём в Крыму иль в Одессе, посмотрим, как дела у гаджэн пойдут. Ежели совсем худо станет – можно и за море… Господа-то, кто поумней, давно перебрались. И нам с тобой туда дорога. Жить-то повсюду можно, рестораны везде есть, будешь петь, а я – при тебе… Годится тебе так? Смотри, для тебя же лучше хочу. Что тебе здесь-то за жизнь? – Он уверенно взял Дину за руку, продолжая смотреть ей в глаза.
– Ты с ума сошёл… – пробормотала девушка, отворачиваясь и безуспешно пытаясь вырвать пальцы из сильной, жёсткой ладони Мардо. – Пусти, ещё увидит кто-нибудь, что ты… Ты рехнулся совсем, куда мне с тобой ехать?! У тебя же жена!
Мардо только усмехнулся. Глядя в бледное, испуганное лицо Дины, произнёс:
– Да не трепыхайся ты, безголовая. Подумай, коли хоть какие-то мозги есть. Прикинь. Что тебе здесь, в таборе? Как жить будешь? Пока зима, да ты болела – тебя не трогали, а весной, летом? Думаешь в палатке отсидеться? Тоже по деревням побираться пойдёшь – а как по-другому-то? Здесь табор, твои романцы никому не надобны. Бабы другим промышляют.
– А то я без тебя не знаю… Да пусти же, закричу вот!
– Кричи, дура, коль глотки не жаль, – спокойно разрешил Митька, сжав руку Дины так, что она ахнула от боли. – А лучше бы думала, как жить будешь. На дорогах убиваться с торбой? Али, может, лучше, как прежде, для господ по ресторанам петь?
Дина вдруг стремительно наклонилась – и Мардо, хрипло выругавшись, выпустил руку девушки: она укусила его до крови. Матерясь сквозь зубы, Митька прошипел:
– Попомнишь у меня, сука…
– Свинья, – сплюнув в талый снег, брезгливо отозвалась Дина. Она уже отпрыгнула на несколько шагов и стояла так, чтобы в случае чего можно было свободно умчаться к дому. – Ещё на шаг подойдёшь ко мне – братьям пожалуюсь! Они тебя так отделают, что смерть за счастье покажется! Взгляни на себя! Кто ты такой, чтоб мне в мужья проситься? Только Копчёнка наша, бедная, тебя терпеть и может, а меня через две минуты стошнит! – повернувшись, она пошла было прочь, но у конюшни Мардо догнал её и, схватив за плечи, так ударил спиной о сырые, почернелые брёвна, что Дина задохнулась.
– Да что ж ты, сволочь!.. Полдня тебя уговаривать?! Или, думаешь, я с тобой не справлюсь?! – оскалился он ей в лицо, и тут уже Дина испугалась по-настоящему. – Пойми ж, дура, что я не просто так, я замуж тебя!.. Что я – не цыган?! Я знаю, ты ж, как все вы, за рубашку свою трясёшься! Будет тебе рубашка, не бойся! Вот с такой «розой», чтоб мне золота в руках не держать! Доедем до цыган, свадьбу сделаем, все увидят, что ты честная! Пойдёт так?! Или доведёшь до того, что с мешком на голове увезу?!
– Пусти, ради бога… – онемевшими губами попросила Дина.
Митька тихо, сквозь зубы рассмеялся, увидев её белое от ужаса лицо.
– Эк ты струхнула-то… Безголовая и есть! Беги, беги, чёрт с тобой. – Он, оттолкнув Дину, отошёл в сторону. – Не нужна ты мне, не беспокойся. Для тебя же лучше хотел.
Дина молча метнулась прочь. Мардо проводил её взглядом, вернулся к поленнице, сел на неё и, уставившись неподвижными злыми глазами на копошащихся в луже воробьёв, задумался.
В один из тёплых весенних дней на базарной площади Смоленска собралась пёстрая, шумная толпа. Люди, спешащие мимо полупустых прилавков, с недоумением оглядывались на это сборище, подходили ближе в уверенности, что начался очередной митинг или расправа с карманниками, тут же теряли эту уверенность, едва услышав россыпь гармошки и весёлые звонкие голоса, проталкивались, работая локтями, вперёд, – и оставались тут надолго. В середине смеющейся, восхищённой толпы, на пятачке подсохшей земли рядом с пустой будкой сапожника плясали босоногие девчонки из Цыганской слободы.
Стояла уже настоящая весна. Речки и речонки Смоленска давно избавились ото льда, лопнул и Днепр, несколько дней гонявший мимо города тяжёлые серые глыбы льда, и в его освобождённой воде отражались белые горы весенних облаков, стадом ползущих со стороны южных степей. Над городом целый день стояло солнце, молодая зелень лезла изо всех щелей, в домах уже начали варить крапивные щи, заменявшие в эти голодные годы всю еду на свете, на улицах постепенно сохла грязь недавней распутицы, в небе с утра до ночи гомонили птицы. Цыгане бродили по улицам с ошалелыми глазами, и местные знали: табор вот-вот двинется с места. И поэтому толпа народу собралась вокруг таборных плясуний в считаные минуты: все понимали, что вскоре таких плясок уже не посмотришь.
Тринадцатилетняя Райка сидела, скрестив ноги, у стены будки и терзала древнюю тальянку. Лихие, хрипатые, чуть фальшивые звуки «Барыни» скачками неслись над базаром, а сама гармонистка качалась из стороны в сторону в такт собственной игре, трясла головой, скалила большие белые зубы в толпу и истошно вопила:
Ба-арыня-барыня, сударыня-барыня!
Ба-арыня водку пила и про милого забыла,
Делал милый что хотел, —
Жаль, что барин углядел!
Дэвла-дэвла-дэвлалэ,
Амэ – чяялэ бахталэ!
Четыре девчонки, сменяя одна другую, плясали с упоением. Вот сошла с круга, уморившись, высокая, худая, с растрёпанными прямыми волосами, похожая на глазастую русалку Симка, и вместо неё, ловко вскочив на ноги, кинулась в пляску маленькая, взъерошенная, курчавая пятнадцатилетняя Манярка. Сделав круг «ходочкой», она лихо подпрыгнула, повернулась на пятках, поклонилась толпе, вскинула руки – и пошла вдруг аккуратными, манерными городскими шажками, изображая губами, бровями и ресницами невозможное благородство. Это было ново: цыганки заверещали от восторга. Плясунья усмехнулась, скосила глаза на стоящую возле гармонистки Мери и чуть заметно подмигнула ей.
Несколько дней назад Манярка поймала княжну за рукав на кухне, кивком пригласила вместе выйти в сени, и там, в полумгле, когда Мери вопросительно взглянула на неё, деловито спросила:
– Можешь меня своим примерам научить? Я видела, у тебя ловко выходит!
Мери растерялась: Манярка была одной из признанных таборных плясуний. Ей почудился какой-то подвох.
– Но… ты ведь сама хорошо пляшешь, зачем тебе?
– Хорошо, но твоих примерчиков не знаю, – Манярка нахмурилась. – Вы в городе по-другому пляшете. Я тебе в ноги смотрела-смотрела, но никак перенять не могу.
Мери изумлённо молчала, и Манярка поспешила предупредить:
– Со мной возиться не надо, покажи только раз-два, я сразу схвачу!
– Может, тебе лучше Дина покажет? – неуверенно предложила Мери. – Она всё-таки цыганка…
– Ай, какая разница?! – нетерпеливо взмахнула рукой девчонка. – Прямо время у меня есть её упрашивать! Динка вон и на посиделках не пляшет, а тут для меня расстелится, жди!
Это было правдой. Дина, которая всё же начала выходить к цыганам и сидеть с ними во время вечерних песен и плясок, танцевать отказывалась наотрез. Два-три раза её насильно вытягивали за руки в круг, но девушка, сделав из вежливости несколько движений, тут же усаживалась назад, и в конце концов её оставили в покое. «Пусть сидит Богородицей! Не отошла, стало быть, ещё», – решили цыгане.
Мери с Маняркой отправились в огород, за баню, и там княжна прошлась по грязи городской «венгеркой». Манярка пристально смотрела ей в ноги, что-то беззвучно шептала. Когда Мери закончила, вежливо попросила:
– Вот спасибо, милая, теперь, ежели не в тягость, ещё раз, да медленно!
Девушка исполнила просьбу. Третьего раза не понадобилось: Манярка тихо взвыла от счастья, тут же, на глазах у ошеломлённой княжны, повторила несколько сложных движений, чуть не задушила Мери в своих объятиях, чмокнула в щёку и умчалась.