Не жалея жизни — страница 41 из 76

— Я вам отвечу, гражданин следователь, — заговорил Архангельский, теребя пуговицу на пиджаке. — Тому следователю не сказал, а вам скажу… Впрочем, его это и не интересовало. Так вот: насчет возраста — это вы верно. И все-таки, понимаете, не отдавал я отчета своим действиям. Клянусь. Ну и… жить хотел.

Что ж, «хотел жить» — желание, в общем-то, вполне естественное для человека. Другое дело, как жить? Жить ли трудно, как все, вся страна, весь народ в этой тяжелой, кровопролитной борьбе, или искать легких путей, обойти, а то и за счет жизней других преодолеть трудности?

В этот день, вернее сказать, к вечеру, вернувшись с работы, Аманжол встречал Новый год, а потом, когда ушли друзья, долго лежал без сна на своей жестковатой холостяцкой кровати. Шли первые часы нового, 1947 года. Второго года без войны. Но война, размышлял молодой следователь, для чекистов явно не уместилась в рамки четырех огненных лет. Кто знает, сколько времени еще придется разоблачать, а если надо, то и уничтожать пока что не разоблаченных и не уничтоженных врагов.

Вот он, один из них, Архангельский, человек со светлыми глазами и темной душой. Чего стоят одни только его слова о желании жить, а точнее, просто выжить. Фраза эта буквально покоробила Аманжола. И только сейчас он понял, он вспомнил, почему. Ведь именно это самое «выживем» говорил его отец Жумажан в день проводов дяди Сейтжана на фронт. Самому отцу, по возрасту, воевать не довелось, а младший брат его прошел всю войну, не раз смотрел смерти в глаза.

— Ничего, Сейтжантай, — говорил отец, обнимая его при прощании на вокзале, возле длинной вереницы теплушек. — Выживем! Мы люди крепкие, не сломает нас Гитлер, мы сами сломаем ему шею. Вот тебе мой наказ: зря под пули не суйся, но и за спины других в нашем роду никогда никто не прятался.

В тылу было трудно, очень трудно. Все держалось на подростках, женщинах да таких, как отец, стариках. Но ни разу Аманжол не слышал от него жалоб на трудности. Наоборот, придет домой поздним вечером, запыленный, пропахший потом, степью и, если ребятишки еще не спят, непременно скажет:

— Ну, что, гвардия, животишки подвело? Ничего, через неделю картошку копать будем. Картошка, говорят, второй хлеб. Выживем! А там, гляди, и войне конец.

В доме, случалось, не было крошки хлеба, но где бы Жумажан ни работал — в поле, на ферме ли, — он никогда не возьмет, не унесет домой ни крошки, ни зернышка. Жила в нем старая рабочая закалка. Еще при англичанах плавил он медь на Спасском заводе, что под Карагандой, а когда начинались волнения, один из первых попал в «черные списки» за «смутьянство». Стоять за правду, за справедливость, быть Человеком среди людей — эти истины Жумажан исподволь внушал и своим детям.

Старший сын его Аманжол пошел учиться в конце войны в Карагандинский горный техникум. Отец одобрил: быть шахтером — почетное дело. И вдруг тот сообщает: иду в органы госбезопасности. По комсомольскому набору.

— Так надо, — пояснил он отцу. — Там очень нужны люди.

— Ну, если надо… — только и сказал Жумажан.

Он знал, что сын его не ищет легких путей в жизни. Надо — значит надо.

И вот сейчас, засыпая после длинного и довольно трудного своего рабочего дня, новогоднего вечера, Аманжол уже как-то размыто, в полудреме представил себе Архангельского там, на западе, на дорогах войны. Шел человек извилистой и скользкой, но, в общем, совсем не трудной тропой предателя. Шел, не сдерживаемый никакими «надо», руководствуясь одним шкурным принципом самосохранения.

…Назавтра, а потом еще не день и не два продолжались допросы. Ложились на бумагу строки следственных протоколов. Память у Архангельского удивительная: помнит не только мелкие подробности событий, но держит в голове и целые биографии людей, с которыми имел дело в период, интересующий следствие. Когда кто родился, когда крестился, на ком женат, с кем и как связан — все помнит. А в Алма-Ату одновременно прибывали запрошенные Жумажановым, бесценные для установления истины документы, с помощью которых одна за другой отсекались ветви неточностей или ложных показаний обвиняемого и оставался только один путь — к правде, к чистосердечному признанию.

Внутренний облик человека, предавшего самое святое — Отчизну в годы смертельной для нее опасности, становился все более четким.

Падение

Он воевал всего пять дней. Позже-то он еще был на фронте, но вот в рядах Красной Армии — эти пять дней — с 22 по 26 июня 1941 года.

После окончания в 1940 году военно-инженерного училища лейтенант Архангельский служил в Прибалтике. Был начальником инженерной службы танкового полка.

22 июня, когда в расположении части начали рваться немецкие снаряды, когда факелами горели не успевшие выйти на огневой рубеж машины, а командиры толком и не могли объяснить экипажам, где он, этот огневой рубеж, в те минуты лейтенант оказался в одном из танков, пробивающихся на восток.

Потом — окружение, плен. Архангельский успел выбросить где-то в овраге свой комсомольский билет, сорвал лейтенантские петлицы. И, встретив немецких автоматчиков, а затем бредя по пыли в длинной колонне пленных и позже — за лагерными воротами — все время была с ним, как-то успокаивала мысль: я беспартийный, хорошо, что я беспартийный…

Он и в комсомоле-то, если разобраться, был чисто формально. Только членские взносы платил. И то нерегулярно. «Ну какой ты комсомолец, — сказал ему как-то Ермохин, комсорг роты, — у всех воскресник, территорию убираем, а ты — в лазарет со своими почками. Видел я в увольнении, как ты пиво хлещешь, там у тебя почки не болели».

Многое теперь передумывалось, заново перемалывалось в памяти. Вспомнилось тактическое ученье, когда этот самый Ермохин чуть было не отправился на тот свет. Опрокинулась на ходу машина, человек семь курсантов отделались царапинами, а комсоргу раздробило ногу, да еще в плече у него рваная рана. Еле кровь тогда остановили.

Ермохина приказали сопровождать в госпиталь Архангельскому и щупленькому, тихому парню родом из Вологды Степе Коротееву. Привезли. И вот врачи говорят: «Срочно нужно делать переливание, а первой группы как раз нет. По карточке учета у вас, курсант Архангельский, первая» — «Ну и что? — ответил им тогда Костя. — Вы не завозите вовремя какую надо кровь, а я за вас отдувайся». Не дал, одним словом. В приказном-то порядке не могут, дело добровольное. А Коротеев на обратном пути говорит: «Шкура ты, Архангельский». Чуть его тогда Костя с машины не сбросил за такие слова. Сморчок левофланговый, а туда же… Под трибунал не хотелось из-за такого идти.

Ермохин выздоровел — кто-то, наверное, нашелся, дал ему кровь. Но Архангельскому этот случай ребята не простили. Хотели «темную» сделать, да старшина вовремя вмешался. В общем, приятным вряд ли чем можно это училище вспомнить.

Вот в полку — тут другое. Комсостав жил по квартирам. Ничего шла служба, без особых трудностей, и оклад хороший, снабжение. Все война спутала.

Лежа на нарах в углу барака, он размышлял…

— Архангельский, ты ли!

— Подожди, подожди, — Архангельский, наконец, узнал стоящего перед ним чернявого военнопленного. — Латыпов? Командир третьего взвода? Тоже тут?

— Был командир, да весь вышел, — усмехнулся Латыпов. — Тут, как видишь. Послушай, а здесь еще есть наши.

— Кто?

— А вон, видишь, горбоносый? Помнишь его?

Архангельский всмотрелся:

— Кажется, знакомый… Из соседнего полка?

— Ага. Эркин фамилия…

— Старший политрук, вроде?

— Точно.

Встрече этой Архангельский особого значения не придал. И только дня через три, неожиданно вызванный в гестапо, понял, что разговор с Латыповым был совсем не случаен. Потому что в кабинете унтер-офицера Мюллера в углу расположился в довольно непринужденной позе этот же самый Латыпов.

Мюллер подвел Архангельского к окну, выходящему во внутренний двор. Там на скамье сидел Эркин.

— Знаешь этого человека?

Латыпов внимательно рассматривал носки своих башмаков.

— Знаешь?

Архангельский молча кивнул.

— Кто он?

— Старший политрук Эркин. Из нашей дивизии.

— Подпиши протокол опознания.

А на следующий день состоялась очная ставка… Больше Архангельский старшего политрука не видел. Латыпов подошел вечером, положил руку на плечо:

— Ну как?

Архангельский хмуро молчал. Да и что ему было говорить, если главный разговор уже состоялся — с Мюллером. О том, что он, Архангельский, должен благодарить Латыпова за помощь, за то, что поверил ему. А теперь за эту помощь надо платить верной службой.

Так стал Архангельский предателем, верным псом гестапо в Хаммельбургском лагере. После Эркина были другие, выявленные в разговорах с чересчур доверчивыми заключенными, политработники, коммунисты, евреи. Теперь у Кости у самого уже были помощники. Один из них, Е. В. Алексеев, после ареста в 1945 году назовет имя своего «шефа»…

* * *

Анкета, заполненная в милиции, гласила: «В иностранных армиях не служил…»

Нет, он не был искренен со следствием — незаметный служащий Чимкентского общепита. Чекисты уже держали в руках нити, которые вели к Хаммельбургскому лагерю: здесь Архангельский сотрудничал с гестапо, был членом так называемого «центра борьбы с большевизмом». В конце войны оказался в рядах воинства генерал-предателя Власова — был переводчиком в офицерской школе РОА. Но оставался период между лагерем и власовской армией.

О нем рассказали трофейные документы, попавшие в руки Советской Армии. Среди многочисленных груд бумаг — списков, учетных карточек, приказов — в документах по учету проходивших службу в рядах вооруженных сил рейха оказалось упоминание об Архангельском Константине Степановиче. В июле 1942 года в составе 7-й роты 2-го полка дивизии «Бранденбург» он был послан на Восточный фронт.

Немецкая документация помогла работникам госбезопасности прочитать еще одну страничку биографии обвиняемого.

— Да, служил, — признается Архангельский. — А куда денешься? В лагере долго не уговаривают… Но я в своих не стрелял, клянусь! Когда ехали на машинах от Ростова