Не жалею, не зову, не плачу... — страница 48 из 78

В трибунале встреча с адвокатом. Пожилой, в штатском костюме он выглядел неуместно среди пижонов-офицеров. Разговор со мной начал с трудностей: «Декан факультета выдал справку, что вы отчислены из института еще в прошлом году. Но я легко опроверг эту ложь. Однако факт остается фактом, институт от вас отказался, а это, как вы понимаете…» С деканом я встречался часто как староста, был его опорой на факультете, выполнял его просьбы и поручения — и вот, пожалуйста. Ну, сказал бы, мы ошиблись, теперь преступник разоблачен, мы просим воздать ему по заслугам, и всё такое прочее, но зачем так жалко врать да ещё в справке? Трибуналу мало преступления в 45-м, он собирал документы, какой я плохой сейчас, пять лет спустя, а при таком декане это легко сделать.

«Мне необходимо уточнить дату, — продолжал адвокат деловито. — Вы должны вспомнить, в каком месяце и какого числа вы ушли из БАО. Точная дата, говорю вам прямо, имеет решающее значение». Не открыл мне адвокат Америку. Конечно, если бы он сумел как-то заморочить трибунал — уголовное дело не возбуждалось, нет точной даты, и доказать, что сбежал я во время войны, то позора хотя и больше, зато тюрьмы меньше. Я бы уже сегодня вышел на свободу. Но если я начну врать, завтра привлекут всех родных и близких, и что я выиграю? Добавку к сроку, каким он был, таким остался. Враньё, кстати сказать, нередко выручало, были люди изворотливые, находчивые, везучие. У меня не получится, не дано.

«Студенты довольно энергично мне помогают, — продолжал адвокат благодушно. — Они за вас горой. Ваш профорг, фронтовик Мусин действует довольно смело, побывал уже и в Минздраве, и в Верховном суде, и в ЦК комсомола с коллективным заявлением ваших студентов». У меня в горле комок, я молчу, я радуюсь за своих друзей. Не все тогда были трусливыми и забитыми, вот вам пример. Они могли бы поступить, как декан, кто бы их осудил? Они не побоялись опорочить себя в ответственный момент — перед началом карьеры. А вот декан побоялся — уже в конце её.

Адвокат ни слова не сказал мне о статье 53, не старался меня обнадёжить, как это делал следователь. Но зачем Козлову нужно было говорить мне об условном наказании? Следователи лгут с одной целью, лишь бы поскорее ты подписал бумагу, чтобы сдать тебя трибуналу, их ждут другие нескончаемые дела.

Начался суд. Председатель военного трибунала Алма-Атинского гарнизона подполковник Илькевич, заурядного облика, плешивый, с белёсыми ресницами, сидел за своим служебным столом под портретом Сталина. Рядом с ним офицер-летчик, с другой стороны сержант из кавалерийского полка, заседатели. У стола справа прокурор, слева адвокат. Я сидел посредине кабинета на стуле, скамьи не нашлось, а за моей спиной два автоматчика с саблями наголо. Сначала обычная процедура, кто такой, что натворил, когда. Затем главный свидетель — Белла, моя жена, «та женщина, которая причастна к такому списку самых чёрных дней, к такой любви нелепой и несчастной, ко стольким бедам юности моей…»

Познакомились в институте. В первый день на лекции оказались рядом, случайно. А потом и на второй день рядом. И на третий. И пошло-поехало. Я умышленно откладывал рассказ о ней и о матери ее, Сухановой, помня, что писать о них надо с холодной головой, спокойно. Или промолчать, сделать в биографии прочерк. Или же подождать момента. Ждал я, ждал и, кажется, дождался — не я о Белле, а Белла обо мне будет сейчас рассказывать. И не в кругу досужих сплетниц, а военному трибуналу, где за ложь — статья. Всё, что она скажет, станет моей характеристикой для суда. А также и обрисовкой нашей с ней совместной жизни.

Вся история с Беллой и теперешний ее финал явились для меня возмездием, самой настоящей карой вплоть до тюрьмы и сумы. За главное мое преступление — за измену своей первой любви. Остальное мелочи. Надо ли подробно описывать? За описанием потянется оправдание. Но если спросят меня на Страшном суде, какой главный грех я совершил, я назову прежде всего этот. Я не выполнил обета первой любви, не выдержал высоты абсолютной ценности, погряз в относительном, и горе мне, рабу низких страстей. Белла стала первой моей женщиной.

О нашей семейной жизни нельзя петь песни или слагать стихи, можно только давать показания. Пусть будет изложена точка зрения Беллы. Согласен я с ней или нет, не имеет значения. Я виноват в измене, остальное потеряло смысл. А трибунал как глаза судьбы и перст ее, трибунал — пути-дороги возмездия. Я взял вину на себя, не должен и не смею оправдываться. Белла и ее мать всего лишь распорядители моих кандалов.

По мнению Беллы (а также и по моему), я плохой муж, не мог семью обеспечить, только писал стихи и много о себе думал. Они меня приютили, кормили меня и обстирывали, но я, чуть что, сбегал от них в общежитие. Всё правда, одна только правда. Говорила она четко, обдуманно. «Мы постоянно ссорились, моя мать его терпеть не могла. Осенью мы его выгнали и предупредили, чтобы он уехал отсюда, иначе ему будет плохо. Но он наплевал на нас и связался с девицей легкого поведения Федоровой. Тогда я всё рассказала матери. Она депутат Верховного Совета, член партии с двадцатого года. Она написала заявление и пошла в МГБ, после чего я узнала, что он, — Белла кивнула в мою сторону, — арестован. Дружки его добиваются, чтобы он вышел из воды сухим, везде пишут, а сейчас отираются под окнами, — она повела острым подбородком в сторону окна. — Но мы с матерью этого так не оставим, я прошу трибунал это учесть».

Молодец, Белла, всегда была напористой, своего добивалась, ей бы полки в бой водить за правое дело. Я знал, к кому ходила Суханова — заместителю министра госбезопасности, фамилия его не то Меньшов, не то Большов. Мы были у них в гостях года полтора назад в старом доме на улице Красина возле базара. Меньшов, мужиковатый, простой, весь вечер пускал пошлые остроты и восторгался своим сыном Жорой, упитанным красавчиком лейтенантом. С ним была девица лет, наверное, пятнадцати с заплаканными глазами, она куксилась, хныкала, губы раздуты, и Белла определила: он этой сучке брюхо набил, не видишь? Просветила меня. С Меньшовым-Большовым Суханова вместе сражалась в отрядах ЧОНа в Усть-Каменогорске, позднее в Семипалатинске, дружба их скреплена, можно сказать, кровью. Ещё я понял между слов, что именно этот сынолюб в 37-м помог Сухановой посадить ее третьего мужа. (Понять-то понял, но выводов не сделал.) За столом они вспоминали прошлое, анекдоты рассказывали, причём с душком, меня это удивляло — всё-таки МГБ. Ушли мы раньше других, Жора что-то такое сказал Белле, а она ему: «Заткнись, говно!» — после чего Жора стал хвататься за пистолет, маленький, в изящной кобуре на заднице, отец подарил в связи с окончанием училища. Кстати, у Сухановой тоже был пистолет, дамский браунинг, помещался на моей ладони. Был в нем один патрон. Если бы выпулить его в одного из нас троих, жизнь оставшихся пошла бы по-другому. Впрочем, она пошла по-другому и без пуляния.

Ходили мы по гостям довольно часто и всё к людям заслуженным, партийным, важным — работники ЦК, Совета Министров, преподаватели высшей партийной школы, сотрудники Института истории партии, и со всеми у Сухановой было что вспомнить. Надо отдать должное не только дочери, но и самой Сухановой — натура цельная, ответственная, жизнь за партию отдаст в тот же миг. За дочь тоже. У обеих был четкий и ясный взгляд на события и явления, я в сравнении с ними весь в тумане сомнений и колебаний. Я был рабом страстей, а они их властителями. Забота о семье превыше всего. В гостях тоже — семьями и только семьями, провозглашался культ семьи. Не обходилось без вина и водки, как и без анекдотов, обожали Зощенко, он был их иконой, не считая, конечно, Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина. Я не любил ходить по гостям, но меня тащили представлять семью. Мне, двадцатилетнему, противен был взрослый семейно-самодовольный мир, пошлые тошнотворные сборища. Они рубили мне крылья, урезали мне душу диктатурой бабьих требований: «А вот я ему, а вот мы ему!» Я же думал о другом и знал другое: «В любви нет произвола, есть призвание, а в семье нет призвания, есть произвол». Я мечтал о другом сообществе, я не хотел их мерок, рамок, насилия. Для того ли я рванулся в другую жизнь, чтобы прокисать вот с такими? Тяжко мне было, уныло, я сникал от постоянных свидетельств их силы, рассыпанных в словах, намёках, хихиканьях и угрозах. Неужели я тоже буду вот таким же рыцарем малых дел, с постоянной готовностью не только самому умереть за партию, но и других поубивать? Я верил, что нет выше цели, чем великие люди и великие произведения…

«Подсудимый, имеете ли вопросы к свидетельнице?» — «Не имею». Спокойно выслушал и не ринулся возражать, уточнять, нюхом чуял, что бесполезно, пусть лучше так — у матросов нет вопросов. Белле сказали: вы свободны, но она пропустила мимо ушей и уставилась на меня, будто только сейчас увидела. Прокурор напомнил: можете идти, а она ноль внимания, стояла, смотрела — вот ее бывший Жека, стриженый, худой, арестованный, сидит посреди кабинета, а позади конвой. Кажется, она силилась что-то сказать только для меня. Не сказала. Может быть, больше не увидимся.

Спустя время я спокойно мог вспомнить о ней. И не осуждать. Грешно на излете лет плохо говорить о семье, но я думаю, мужчины умирают раньше от разных видов гнёта и прежде всего — от семейного. Нынче «Анну Каренину» надо писать навыворот — о мужской доле. В старину брак сулил неволю для жены, сколько песен прощальных у невесты, плачей и причитаний. А сейчас брак — неволя для мужа. Без песен. С одними инфарктами…

Белла вышла молча. Начались прения сторон. Слово прокурору: подсудимый нарушил присягу, пытался замести следы. Но, в общем, довольно мягко и попросил минимум — пять лет. Адвокат просил условно: совершив преступление по стечению обстоятельств, не встал на путь уголовщины, а пошел учиться, советская действительность сделала его социально полезным, нет необходимости изолировать его от общества.

Факты остаются, обстоятельства пропадают. Когда зачитывали приговор, в дверях сгрудились офицеры трибунала.