Из вольных появилась еще Зазирная, старший лейтенант медицинской службы, фигуристая бабенка, военфельдшер. Явилась как-то при всех регалиях — два ордена Красной Звезды, орден Отечественной войны, штук пять медалей, прошла от Сталинграда до Берлина, по всем статьям баба не промах, сразу положила глаз на Вериго. Она еще не работала с нашим братом, но быстро вошла в роль и со мной только так: зека Щеголихин, сходи туда, принеси сюда. Светлана Самойловна называла нас всех по имени-отчеству, меня просто Женей и всегда на вы, у нее избыток вежливости. Светлана вольняшка не типичная, а вот Зазирная — в самый раз. По рекомендации Вериго меня назначили ординатором терапевтического отделения, для начала мне 15 больных (а потом и 20, и 25, да плюс ночное дежурство). По утрам я делал обход вместе со Светланой, заполнял истории болезни, выписывал назначения, и сам же их выполнял. Пульников сначала делал операции один, вскоре появился из вольняшек Бондарь, тоже хирург, лет тридцати, полноватый, румяный, улыбчивый, стали делать сложные случаи вдвоем, а я стоял рядом с ними и наблюдал весь операционный день. Конечно же, мечтал принять участие.
Другая жизнь началась не только в медсанчасти, но и по всему лагерю. Огромный клуб КВЧ с фотографией, библиотекой и кинобудкой, новая баня, парикмахерская — все было сделано для рабочего поселка Соры, для тех, кто будет жить здесь при коммунизме, а нас, как только объявит Москва по радио, что комсомольцы в Соре на Всесоюзной ударной досрочно закончили комбинат, развезут этапами на другие ударные. Между прочим, начальником банно-прачечной части стал мой знакомец Хабибулин, вся его свита шестерок заняла места в каптёрках, в истопниках, и на складе.
По другому зажила КВЧ — культурно-воспитательная часть. Как с неба свалилась большая библиотека, газеты появились, «Правда», «Красноярский рабочий», «Советская Хакасия» и даже «Литературная газета», уму непостижимо. Каждую неделю привозили кино, появился Жора-киномеханик, открылась фотография, в любой день можешь прийти и запечатлеть свой портрет для истории, причем шмотьё можешь надеть вольное — бобочку (рубашку) белую, лепень (пиджак) черный и галстук, именуемый по фене гудком, или гаврилкой, чтобы ничего лагерного. В кабинете начальника КВЧ появился даже приемник, можно ловить хоть Москву, хоть Ленинград. Артистов набрали большую бригаду, причем интернациональную — лирический тенор венгр Леонид Лангбауэр, он спел что-то на 58–10, поляк, циркач-фокусник, тоже по 58-й, прекрасный гитарист из Ленинграда Рубашкин, он пропил с другом бархатный занавес и не давал нам сейчас покоя: кодеинчику бы, дионинчику бы! Лабухи собрались один к одному щипачи, фармазоны и охмурялы, засияли духовые инструменты, полный набор. Теперь я чуть-что бежал в библиотеку. Кроме трудов Ленина и Сталине, были тома Гёте и Шиллера, Шолохова и Леонова, книги о войне, стихи Маяковского. Но особенно меня поразил Энциклопедический словарь Гранат с лиловым овальным штампиком: из библиотеки такого-то. Осудили кого-то с конфискацией, и вот мы имеем шанс просветиться. Шикарнейшее издание Брокгауза и Эфрона. На титульном листе голый атлет, наклонившись, срывает цветок. Из такой книги в детстве мы всей улицей вырывали листки и делали голубей. Некому было нас остановить и вразумить, что этим книгам со временем цены не будет. Жили мы тогда в Троицке, в Летягинском переулке, у нас был типичный дореволюционный дом и двор, его следует описать, такие дома стали редкостью и скоро совсем исчезнут, а дворов таких уже никогда не найдешь.
Именно в таких домах и жила Россия до революции, если не считать усадебных строений и редких княжеских дворцов. Это был городской мещанский тип застройки, управа не разрешала строить иначе. Хорошо помню вид с улицы — деревянные ворота с двускатной кровлей, калитка, рядом скамейка. Входишь и видишь просторный длинный двор, справа дом, парадное крыльцо под навесом с резьбой и ажурными украшениями, слева плотный тесовый забор или заплот, возле него мальвы, петуньи, душистый горошек, дальше, слева колодец с бревенчатым срубом, с воротом и ведром на цепи. А справа палисадник, да-да, палисадник внутри двора, огороженный, там сирень, акация и маленькая беседка. Дальше круто поднимается из земли холмик, в нем тяжелая дверь в погреб, там вечно темно и холодно. Доставала как-то мама крынку с молоком, и я увидел полоску белого льда под соломой — летом, в жару, как он туда попал? И, наконец, дальше, на самом краю двора, банька, коровник и конюшня, а сверху сеновал с лестницей и особым люком, чтобы сбрасывать сверху сено лошадям.
Теперь о доме, он был типичным не только для Троицка, но и для всей срединной России и, наверное, для городов Сибири. Деревянный, на кирпичном цоколе, под железной крышей. Входа в дом два — парадный с крутыми ступенями наверх, и черный, за углом. В цоколе кухня и какие-то помещения, раньше здесь жила прислуга. В большом чулане было полно всякой рухляди, книги в тяжелых переплетах с кожаными корешками, с тиснением, некоторые даже с металлическими застёжками, — всякие там Библия, Евангелие, собрание сочинений графа Л. Н. Толстого и прочая дребедень, вроде Энциклопедического словаря Гранат. Некому было сказать мне, как все это ценно, мама моя была неграмотной, но дело совсем не в этом — о ценности не могло быть и речи. Что такое Словарь Гранат в 1935 году в нашей стране, да еще в нашей семье, гонимой и перегоняемой? Это подлежащая уничтожению политически вредная писанина, восхваляющая царей, помещиков и буржуев, палачей и кровопийц, в ней всё искажено апостолами невежества, извращено во вред пролетариату. Это было наследие мракобесия, от него мы обязаны отказаться раз и навсегда, поскольку история началась с октября 1917 года. Мать моя знала, что к чему, лучше сжечь всё вредное, царское, церковное, или порвать на голубей — пусть летают. А дом достался моим беглым дедам по дешёвке, они в складчину его купили и на подставное лицо. Хозяина посадили, хозяйку сослали, наследники вынуждены были в спешке продавать всё вместе с Гранатом и графом Л. Н. Толстым. Рухнула у них вся жизнь, у тех людей.
А у кого началась?..
11
Настал день моей первой операции, главное желать, из жизни строить мечту, а из мечты — действительность. Не только для меня, для всего персонала получился особый день, возвышенный, как день причастия. Все хорошо настроились, видели мое волнение, мою тщательную подготовку, знали, как я ждал разрешения Пульникова, а потом еще капитана Капустина. Выслушал пожелания Светланы Самойловны: у хирурга должны быть руки женщины и сердце льва. Вериго добавил: у каждого хирурга должно быть свое кладбище. Настроение у всех приподнятое, будто готовились к премьере спектакля, впрочем, лучше не сравнивать, если речь идет о доверии самом главном — спасти человека. Даже Зазирная улыбалась. Пульников сегодня всего лишь ассистент. Моем руки в тазах (по Спасокукоцкому), обрабатываем руки спиртом, кончики пальцев йодом. Аппендицит — воспаление червеобразного отростка слепой кишки, аппендэктомия — его удаление. Первый мой пациент — Бармичев, кларнетист из КВЧ, молодой, красивый, как и положено самому первому, учился в музыкальном училище, связался со шпаной в Сокольниках и попал, в конце концов, ко мне на стол.
Обрабатываю операционное поле по Гроссиху-Филончикову спиртом, затем йодом, от подвздошной дуги до мечевидного отростка. Даю команду: «Новокаин!» Делаю лимонную корку, обезболиваю подкожно, внутрикожно, внутримышечно. «Скальпель!» Разрез по Мак-Бурнею, кровь, щёлкают пеаны и кохеры, мелькают тампоны, промокаем рану, видна розово-сиреневая ткань. Вошли в полость… Опускаю подробности, не всем они интересны, но сам я их помню многие годы. В изголовье стола милая Светлана отвлекает: «Бармичев, вы любите Шостаковича?» — «Туфта», — отвечает мой честный пациент лабух. Всё идет удачно, я всё делаю леге артис, знаю, не всегда будет так просто, но сегодня все силы земные и небесные мне помогают. Срезаю отросток, пинцетом погружаю культю куда надо и крепко-накрепко затягиваю кисетный шов. Всё, братцы мои, коллеги мои дорогие, я — гений! Проверяю все сосудики, нет ли где мелкого кровотечения, убираю салфетки из раны, тампоны, накладываю швы, до конца все делаю сам, наконец, анекдот вспоминаю — как же иначе! Настоящего хирурга красит анекдот, непременно английский, тонкий. Закончили операцию, хирург вышел, сестра убирает белье, пациент на всякий случай напоминает: вы ничего у меня в животе не оставили? Нет, говорит сестра, не волнуйтесь. Тут входит хирург и спрашивает: а где моя шляпа?..
Вечное вам спасибо, славные мои помощники, мои первые ассистенты, всю жизнь помню вас и спрашиваю — где вы теперь?
12
Лето прошло в ожидании лета, холодное, сибирское. Сначала цвели маки, потом мальвы на клумбе между больничными корпусами. Лежал у нас молодой ботаник, ходил в одних кальсонах вдоль запретки и собирал грибы, цветы, траву, приносил в палату и читал нам лекции. Запомнилась почему-то трава портулак. Собирались все ходячие и слушали его, как студенты, характерная, между прочим, черта заключенных, особенно малосидящих, — побольше знать, учиться без принуждения и понукания. Первое мое лето в Сибири, ясное, с длинными вечерами, с чистым, густо-синим небом в сумерках, сопки зеленые, пушистые, так и зовут побродить, посидеть под деревом. Внутри лагеря ни единого деревца… Последняя весточка из института — сокурсники мои получили дипломы и поехали врачевать в Караганду, в Чимкент, в Кустанай. Никогда я уже с ними не встречусь, не сядем вмести на лекции, не устроим вечеринку, не пойдем на танцы, не сбежим с занятий в кино — никогда не будем студентами.
«Тебе не дадут хода в жизни, — писала мне Вета, — не повысят в должности из-за биографии, тебя везде будут упрекать прошлым». Я и сам знаю. Но всё, что задумал, выполню. «Свершай свои круги, о, чадо смертных чад, но вечно жди суда у беспощадной двери…» Приходил Шурупов, 58-1 «б», двадцать пять и пять по рогам, садился, закуривал трубку. Приходил Жан Гращенко, студент из Черновиц, 58–10, восемь лет. «Ну, как там Ветка, что пишет?»