Гарвей подтверждал свои выводы доказательствами, но догматикам, которые на него ополчились, не было до них дела. Повторялась ситуация с Парацельсом, Везалием и многими другими новаторами, дерзнувшими бросить вызов признанным авторитетам. На Гарвея нашелся свой Яков Сильвиус, причем — тоже в Парижском университете, который в XVI–XVII веках стал оплотом научной реакции, цитаделью консерватизма и догматизма.
Оппонента Гарвея звали Жан Риолан-младший. Он был известным врачом и лучшим анатомом медицинского факультета Парижского университета, сыном известного врача (Жана Риолана-старшего) и личным врачом королевы Марии Медичи[105]. Иначе говоря, по статусу оппонент был равен Гарвею, а по известности в научных кругах превосходил его. Пикантности происходящему добавлял факт личного знакомства. Риолан сопровождал вдовствующую королеву Марию во время ее поездки в Лондон, где и познакомился с Гарвеем.
Считается, что именно трактат Гарвея сподвиг Риолана на написание своего «Руководства по анатомии и патологии», которое было напечатано в тысяча шестьсот сорок восьмом году, спустя двадцать лет после выхода скандального труда Гарвея. Риолан поступил очень мудро — он не отрицал учения Гарвея огульно, а подверг его тщательному и предвзятому разбору. То был очень тяжелый удар по Гарвею. Отрицание чего-либо без разбора всегда вызывает недоверие у умных людей, а вот аргументированному отрицанию все склонны вверить. И мало кто сумеет разобраться в том, что аргументы тщательно подбирались с целью дискредитации нового учения. И даже то, что в защиту Гарвея выступило несколько видных ученых, например тот же Декарт, не могло спасти репутацию ученого. Гарвей оставил изыскания по физиологии и занялся эмбриологией, наукой о внутриутробном развитии человека.
В тысяча шестьсот пятьдесят первом году был издан трактат Гарвея под названием «Исследования о зарождении животных», в котором впервые высказывалась мысль о том, что все живое происходит из яйца. Гарвей и голландский ученый Волхер Койтер, живший в XVI веке, считаются основателями эмбриологии. Гарвей не знал об описании развития куриного зародыша, проведенного Койтером[106], и по сути дела его вклад в эмбриологию гораздо весомее койтеровского, но приоритеты в истории расставляются в первую очередь по датам, а Койтер провел свое исследование задолго до рождения Гарвея. Но если уж говорить начистоту, то заслуга Койтера состоит лишь в том, что он первым бросил пенни в копилку эмбриологии. Гарвей был вторым, но его вклад в развитие эмбриологии можно оценить в гинею, поскольку исследования его были масштабными и сопровождались научными выводами.
Разумеется, Гарвея сильно угнетала реакция научного сообщества на его трактат о кровообращении. Но через тучи, затянувшие небо, то и дело пробивались лучи солнца. Гарвея поддержал Декарт, не только широко известный, но и весьма уважаемый ученый. Гарвея поддержал итальянский ученый Санторио Санторио, более известный под своим латинским псевдонимом Санкториус. А в тысяча шестьсот пятьдесят четвертом году Гарвея единогласно избрали президентом Королевской медицинской коллегии, что было ценнее всех прочих признаний вместе взятых. Таким образом лондонские врачи выказали Уильяму Гарвею свое уважение, признали его выдающиеся заслуги перед медицинской наукой. Гарвей в то время уже был тяжело болен, и все понимали, что исполнять президентские обязанности он не сможет, но важно было именно выказать уважение.
Парацельс, Везалий, Гарвей и другие новаторы-первопроходцы, такие, например, как ученик Везалия Габриэль Фаллопий или испанский ученый-самоучка Мигель Сервет, задолго до Гарвея, еще в середине XVI века, говоривший о существовании малого круга кровообращения, не нашли широкого признания своих взглядов при жизни (а несчастного Сервета так вообще сожгли на костре как инквизитора). Но их заслуги были признаны потомками — история все расставляет по своим местам, пускай и не сразу. Помимо научных достижений у всех этих новаторов есть еще и политическое, если так можно выразить. Своими работами они расшатали замшелые догмы, дискредитировали устаревшие взгляды и зародили в сознании научного сообщества мысль о том, что «классическое» знание может быть неверным, зародили сомнения. А с сомнений-то и начинается развитие науки. Стоит только задаться вопросом: «А так ли это на самом деле?» — как начнешь доискиваться до истины. Если выражаться языком химии, то Парацельс, Везалий и прочие новаторы стали катализаторами научного прогресса в медицине, теми, кто этот прогресс запустил. А прогресс подобен снежной лавине. Если уж он начался, то его не остановить.
Среди пациентов Гарвея был известный философ Фрэнсис Бэкон, основоположник эмпиризма. Эмпиристы познают мир посредством своих чувственных ощущений, а прочие источники знания игнорируют. Бэкон был не только ученым, но и видным государственным деятелем. При короле Якове Первом он занимал должности лорда-хранителя Большой печати и лорда-канцлера[107] и по сути был правой рукой короля до тех пор, пока не утратил королевское доверие[108]. Характер у Бэкона был резкий, неуживчивый, можно сказать, что и грубый. Он постоянно высказывал упреки Гарвею, намекая или даже говоря прямо о том, что врачи не умеют лечить, потому что они больше склонны упражняться в схоластике, нежели к практическому познанию. «Все медицинское искусство заключается в наблюдениях», любил повторять Бэкон. Анекдотичность этой ситуации состояла в том, что Бэкон обвинял в схоластичности и нелюбви к практическим наблюдениям Гарвея, ученого, который, образно говоря, дышал практикой и пил ее вместо воды. Бедному Гарвею доставалось с обеих сторон — и от схоластов-догматиков, и от их противников. Можно только посочувствовать врачам, которым достаются такие пациенты, как Бэкон. К слову будь сказано, недовольство врачами и пренебрежение их советами стоило Бэкону жизни. В возрасте шестидесяти пяти лет он был тяжело больным человеком, склонным к частым простудам. Врач (в то время уже не Гарвей, поскольку Бэкон жил не в Лондоне, а в своем имении) рекомендовал Бэкону избегать переохлаждений и вообще стараться меньше бывать на холоде. Но Бэкон, занятый изучением влияния холода на сохранность продуктов, ставил много опытов со снегом и льдом. В результате он в очередной раз простудился и умер от воспаления легких. Этот трагический случай является весьма показательным. К XVII веку люди настолько разуверились во врачах, что совсем не придавали значения их советам, даже если советы были разумными.
Возникает вопрос: зачем тогда вообще нужны были врачи и почему к ним все-таки обращались? Имела значение традиция, а также надо было понимать, что в минуты крайней необходимости оказываются хороши все средства. Недаром же говорится, что утопающий готов и за соломинку ухватиться, лишь бы спастись.
Справедливости ради нужно отметить, что одного важного момента Гарвей в своем учении о кровообращении прояснить не смог. Он не установил связи между артериями и венами, не изучил капилляры, самые мелкие сосуды, диаметр которых тоньше волоса. Но Гарвей и не мог их изучить, не имея в своем распоряжении микроскопа.
Рождение человека — знаменательный факт. Но человек заявляет о себе и проявляет свои способности не сразу после рождения, а много позже. То же самое произошло и с физиологией. Родившись в тысяча шестьсот двадцать восьмом году, когда был напечатан трактат Гарвея «Анатомическое исследование о движении сердца и крови у животных», физиология более ста пятидесяти лет «взрослела». Во второй половине XVII века и на протяжении всего XVIII века накапливались знания по физиологии, только вот объяснялись они с позиций других наук — анатомии, физики и даже химии. Физиологии как отдельной науки пока еще не существовало. Точнее, она уже была, но, поскольку она была ребенком, ученые ее в упор не замечали. И продолжалось это до середины XVIII века, когда были опубликованы работы швейцарского ученого Альбрехта фон Галлера-старшего.
Если Уильяма Гарвея можно считать отцом физиологии, то Альбрехт фон Галлер стал попечителем этой юной науки, человеком, который взрастил физиологию, поставил ее на ноги и выпустил в жизнь.
В отличие от Гарвея, Галлер, как ученый, был счастливчиком, которому от судьбы доставались только лавры с аплодисментами. Правда, и жил он в другое время — в просвещенном XVIII веке, когда утверждения античных авторов всерьез уже не воспринимались. «Как ученый» — эта оговорка сделана неспроста. Галлер имел все, о чем только может мечтать ученый, — известность, авторитет, признание, расположение королей, деньги, возможность свободно заниматься научными исследованиями. Но вот в личной жизни ученого далеко не все было гладко, несчастья сыпались на него одно за другим.
В четырехлетнем возрасте Галлер потерял мать, а в тринадцатилетнем — отца. Первая жена его трагически погибла, а вторая умерла при родах. Из Геттингенского университета, в котором Галлер работал с момента его основания и для которого сделал очень много, его изгнали как иностранца. Причем изгнали не сразу, а на семнадцатом году пребывания в университете, что было в сто раз обиднее. Судите сами — человек старается на благо университета, участвует в создании его репутации, основывает в нем анатомический театр и ботанический сад, создает филиал Королевского научного общества и редактирует газету, издаваемую этим обществом, основывает журнал, в котором публикует свои и чужие рецензии на научные труды… Человек настолько привязывается к Геттингену, что начинает считать его своей родиной, а себя — саксонцем[109]. И вдруг коллеги-профессора, с которыми Галлер в течение семнадцати лет (!) жил в ладу, вспоминают о его швейцарских корнях (родился Галлер в Берне) и отказываются работать вместе с ним. В нацистской Германии подобный случай не вызвал бы удивления, но дело было в середине XVIII века, в совершенно другое время. Галлеру пришлось покинуть Геттинген и вернуться в Берн. Это было изгнание, недостойное, позорное, обидное. Такое испытание не могло не сказаться на психике. Галлер убедил себя в том, что все случившееся было заслуженным наказанием за его «еретические», то есть естественно-научные, взгляды, наказанием, ниспосланным свыше. Он замкнулся в себе, впал в депрессию и пристрастился к настойке опия, которая улучшала настроение и отвлекала от горьких дум.