Как же можно спустить в унитаз мои двенадцать лет преданной и успешной работы этим «мы решили»?
Как можно было хотя бы не сказать мне «спасибо» за всё?
Как же ты, сука, можешь втыкать нож в спину? Что это, месть за благодеяния? За наставничество?
Как я могла не посмотреть пресс-релиз?!
Блять, за что уволили-то?
Что я скажу своим ребятам? Мы как раз такой кутюр отсняли!
Я, значит, свободна? А что мне делать с этой свободой?
Как держать лицо? Как держать спину?
Почему я не услышала своего друга Полину десять лет назад?
Что могло грызть живого человека, какая сводящая скулы зависть, чтобы сожрать дающего?
И правда, что могло мучить успешную Карину так больно? Хотелось звёздности? Так прыжками по админке её всё равно не получить. Звёздность же либо есть, либо её нет. Культ льстящих подчинённых тоже звёздности не подарит. Наверное, противно иметь в подчинённых ту, которой совсем безразличен твой стремительный взлёт по этой гребаной лестнице. Она ещё и спорит с тобой как с равной. М-да.
Ну а если спокойно взглянуть на всё это из нашего прекрасного сегодня — ничего особенного не произошло. Обычное предательство. Историй, которые начинались с богов и заканчивались их осликами, мы видели много. Индустрия начала менять ярких и дорогих на тусклых, управляемых и подешевле. А надо-то было наоборот — менять ярких и дорогих на ещё более ярких и ещё более дорогих! Тогда раритетный продукт не съебался бы до посредственных мышей. Страшна ты, поступь империализма.
Позже уволенная недотёпа Гандурина принесёт мне извинения за то, что меня травила. Она, оказывается, не понимала, кого ей действительно надо было бояться и травить.
Позже Карина проследит, чтобы ни одной моей фотографии не появилось ни в одном русском издании Condé Nast и чтобы меня ни за что не пригласили на пятнадцатилетний юбилей журнала, который я делала десять с лишним лет.
Но всё это — муравьиная чушь. И есть какая-то окончательная справедливость в том, что Карина написала книжку про свои диеты, анорексию, обмороки и кровотечения, а я — про завтраки, обеды и ужины. Стрекозе нельзя расстраиваться, от этого портится цвет крыльев. Я полетела дальше.
Три
Полетела
«Нет ничего скучнее чужих снов и чужого блуда», — говорила Ахматова. Про блуд ещё можно поспорить, но чужие сны (например, мои) должны сохраняться как культурное достояние человечества. Те, кто не согласен, могут пропустить эту главу.
Мои сны почти всегда вызывающе кинематографичны, событийны, многоцветны, превосходно смонтированы и, если везёт, сохраняются со мной до конца дня. Не знаю их сценариста, но не сомневаюсь в его величии. Любимые сны — те, после которых просыпаешься, будто подзаряженная специальной батарейкой. В этих снах я летала и до сих пор летаю. Один был давно-давно, но я его запомнила навсегда.
Лечу я, значит, над океаном, из которого торчат куски материков, айсберги и скалы, а потом снижаю высоту и наблюдаю сначала маленьких рыбок, потом больше и наконец — невероятных глубоководных монстров с выпученными глазами, сиреневыми ресницами, пышными хребтами. Волшебство.
Вдалеке вижу берег. Замечаю, что песок на пляже острова сверкает золотом. (Я потом такой песок спустя много лет видела один раз в своей жизни в Кении, на огромном, безлюдном пляже Golden Beach. Его песок при ярком солнце сияет как мелко-мелко раздробленное золото.) Берег длинный, пустынный. На бреющем полёте спускаюсь и вижу, что на берегу парочками стоят друг напротив друга люди, как в замысловатом танце XVIII века. Думаю: красиво стоят. Очередь начинается на песке, и некоторые даже заходят в воду по щиколотку, потом по колено, и самые-самые близкие в воде стоят по талию. Подлетев совсем близко, понимаю, что знаю почти всех. Бабушки и дедушки, предки, виденные только на фото, друзья, подруги, мужья, однокашники, студенты, преподаватели, начальники, коллеги, племянники всех мастей. И тут они протягивают руки ладонями вверх друг другу, а те, кто напротив, кладут руки ладонями, соответственно, вниз, создавая мостик, на который я влетаю пузом. Но, поскольку я, видимо, влажная, в, так сказать, облачной росе, я съезжаю по их рукам как по трамплину: вж-ж-ж — и спрыгиваю на берег. И все целуются, обнимаются, говорят, как мы все давно не виделись. И мы идём всей многосотенной толпой по золотому песку, хохочем — и все живы, все любимы, все красивы и нежны… Такая вот нечаянная «Ода к радости».
Чего мне только про этот сон не объясняли! Каждый приятель-эксперт нёс свою пургу. Один по Фрейду клеил мне безудержный секс, который я хочу, но недополучаю. Другой сказал: напротив, это пресыщение сексом. Третий говорил, что мне уже хватит секса, пора с родными общнуться. Четвёртый — что это образ моего внутреннего раздрая: я занимаюсь чем-то не тем и подсознательно хочу перейти к более почтенному, фундаментальному занятию.
Давно я так не смеялась. И вот что — я слишком уважаю свои сны, чтобы опускаться до их интерпретации. Расшифровка сновидений и поиск символики — гиблое дело. У меня была массажистка, которая несколько раз внезапно отменяла сеансы. Когда я потребовала объяснений, она призналась, что очень много лет живёт только по своим снам, читает их, расшифровывает, и в этих её снах идут предупреждения, — например, не выходить сегодня из дома, иначе пиздец. Она с такими воспалёнными подробностями рассказывала про свои послания, что на меня пахнуло жёлтым домом. Дружба с сонником — дорога умалишённых. Не мой путь.
Мои полёты — сродни наркотическому трипу. Когда-то давно у меня был приступ аппендицита, и папа решил, что сам меня прооперирует. Отвезли в больницу и для начала дали закись азота, веселящий газ. Я хохочу на всю реанимацию и слышу папин голос: «Интубируйте её и грузите. Она будет тут ещё час хохотать как подорванная».
Не помню точно, произошло это во время закиси азота или после интубации, но свой наркотический полёт помню до сих пор. Покинула я, значит, грешную землю и превратилась в существо, которое целиком состоит не из кожи, костей и мышц, а из неведомого материала — миллиардного скопления крошечных звёздочек. Я могла дотронуться до себя этим мягким подобием своей руки, а она то проваливается, то не проваливается, то она мягкая, то тёплая, то встаёт на своё место, то оставляет ямочку, а потом снова встаёт на место. И конечно, это существо облакоподобного силуэта летало — но как! С несоразмерными, всё время разными скоростями — то на бреющем полёте над Африкой, через секунду — над Антарктидой. Потусила так вокруг планеты, быстро заскучала, потому что мы все видели глобус, и отправилась дальше, в Галактику. Обнаружила несколько планет интересной формы, похожие на фасоль. Потом были малоприятные планеты, некоторые походили на корабельные мины и состояли из острых шипов. В космосе, поняла я тогда, хватает своих минных полей.
Возможно, за то, что я с трепетом и благодарностью отношусь к сновиденческим полётам, мне въяве дано чувство лёгкого неба. Я искренне люблю летать на самолётах. Меня не раздражает даже самолёт сомнительного, скажем так, комфорта. Ну трясёт, ну болтает его в грозу, он же, бедный, не виноват. У меня не бывает панических атак, и я всегда держу за руки всех, кто не любит летать, рассказываю им анекдоты. Первый главный редактор журнала Elle Лена Сотникова боялась летать, и, когда мы отправлялись на модные показы, она всегда звонила мне и говорила: «Долецкая, забукируй мне место рядом, будешь держать за руку». И конечно, я обожаю смотреть в окно — где так щедро, так подарочно разворачивается «дивная мистерия Вселенной» со всеми её небесными снегами, белыми равнинами и перинами, с нестерпимо резкими чёрно-алыми знамёнами рассветов и закатов.
Меня как-то познакомили с человеком, который давал уроки по вождению вертолёта. Рисковое дело эти вертолётные штудии, но ощущение, когда летишь над Подмосковьем, например, в крещенскую неделю, — умопомрачительно. Вдруг что-то сверкает внизу среди сплошного чёрного леса. Оказалось, луковка церкви: маленький золотой шарик на земле. Говорю ему: «Подлетим к храму?» И по мере того, как мы спиралью, аккуратно опускались, я начинала различать и четверик на пятерике, и стройную, как свеча, колокольню, и тихую очередь людей за крещенской водой — это была картина неописуемого тепла и умиления. Может быть, так себя чувствуют ангелы, когда смотрят на нас сверху, и если всё хорошо, они раскрывают крылья и думают: «Ну вот, все хорошо. Полетели дальше».
Как-то в Тунисе мы отправились в Сахару на экскурсию. Поездка была драматичная — водитель катал нас вверх-вниз по барханам, так что машина практически стояла вертикально, я умоляла: «Я, пожалуй, выйду…», а он говорил: «Не-не, лучше сидите». Потом мы пошли гулять с друзьями Нелли и Костей, и вдруг Нелли мне говорит: «Долецкая, посмотри, какой чувак». Посредине бивуака, где местные чем-то торгуют, кто чаем, кто сладостями, стоял, как бы это описать… удивительный арт-объект — огромное гинекологическое кресло на двух колёсах и с крыльями. А рядом — такой Роберт Редфорд из фильма «Из Африки», что даже по-своему логично, раз мы в Сахаре. В середине жопы Земли стоит этот невероятный голубоглазый человек. «Hello», — говорит он на королевском английском языке, ну прям Queen’s English. Хотя Редфорд не в моём вкусе, но, как говорится, он не в моём вкусе, пока лично не встретишь.
Спрашивает: «А не хотите ли вы полетать над Сахарой?» Я?! Могу ли я не хотеть полетать над Сахарой? Нелли говорит тревожно: «Долецкая, ты у нас одна. Может, он сам полетает, а ты посмотришь?» А это гинекологическое кресло как раз двухместное. В отличие от вертолёта, здесь всё открыто: нет стен, нет пола. Друзья перекрестились, я села к мужику. Не помню, что он мне надел на голову, — возможно, ведро.
Оказалось, управлять этой штукой проще, чем автомобилем. И вдруг коварный Редфорд говорит: «Вижу, вам хочется попробовать». Спрашиваю: «Но как?» — «Меняемся местами». — «Ну не в воздухе же!» Сама вспоминаю и думаю: боже, какой бред, какая отмороженная авантюра. «Да что вы, никаких проблем. Тут есть режим бреющего полёта. Вы быстро привстаньте, я сяду на ваше место, руль сам держу». Пролезаю под его рукой и сажусь на его место. Он говорит: «Ну всё, держите руль». У меня, видимо, был такой приступ эйфории, что я даже не помню, как я его крутила и на что я нажимала.