Не знает заката — страница 45 из 48

Так было и в данном случае. Материал, который выносили на заседания Клуба сначала Ромашин со Злотниковым, а позже, ни о чем не подозревая, и я, представлял собой именно такой «двадцать пятый кадр»: попытку скрытой коррекции, попытку повлиять на ситуацию «изнутри». Это должно было привести к важным последствиям: к перестройке ландшафта власти, к реконфигурации административных элит, к тому, что одни люди из окружения президента уйдут, а другие, пока находящиеся в тени, придут на их место. То есть – к полной смене политического репертуара, к совершенно иной оркестровке всех имеющихся акцентов. Конкретизировать этот сюжет я не мог. Я не очень хорошо знал тех людей, которые должны были в результате подобной пересортировки исчезнуть, и еще хуже – тех, кому режиссурой назначено было появиться на авансцене. Я был от этого слишком далек. И в конце концов, какое это имеет значение? Это была борьба за власть, за свой «текст», за то считывание реальности, которое связано с определенными политическими персонажами. Я в такие вопросы вообще никогда не вдавался. Однако я знал другое. Я знал, что руль положен в неправильном направлении: ветер вечности, не стихающий ни на мгновение, бьет теперь прямо в борт, лодочка моей жизни опасно накренилась, волны, поднимающиеся из мрака, готовы захлестнуть меня с головой. Спасения действительно не было. Я пребывал в самом сердце Сумеречной страны.


Итак, жить мне оставалось считанные минуты. Переулок, куда меня занесло, просматривался насквозь. В одном просвете его видны были дома на набережной Фонтанки: трехэтажные, теснящиеся друг к другу, лепные, похожие на декорации, казалось, что их можно проткнуть, как картон, а во втором, над которым свисали жилочки проводов, – Загородный проспект, тоже – как будто нарисованный дымчатой акварелью. На мгновение его заслонила громада проплывающего троллейбуса. И вот когда она проплыла – бесшумно, ускользнув навсегда, – то из подворотен, расположенных друг против друга, словно отраженные в зеркале, появились две одинаковые фигуры: потоптались на месте, точно принюхиваясь, одинаково развернулись и двинулись мне навстречу.

Одно могло служить утешением: это были не Големы. Не было в них земляной тяжести, заставляющей неуклюже раскачиваться из стороны в сторону, не было влажного грязевого блеска, удушающей черноты, грубоватости сочленений. Они даже не шли, а громадными колдовскими прыжками перемещались над мостовой. Колыхались балахоны из мягкой ткани, развевались отвисающие рукава, удлиненные, гладко-лысые головы тыквенной желтизны были наклонены вперед.

Впрочем, все это я припоминал потом, задним числом. Это свинчивалось у меня в памяти, как части путаного сюжета. А в тот момент я лишь с испугом сообразил, что нахожусь уже в другом, противоположном ответвлении переулка – стою, прижавшись спиной к стене, и судорожно, как в лихорадке, ощупываю пальцами штукатурку. Пути на набережную тоже не было. Оттуда, вывернув то ли из-за угла, то ли из ветхой парадной, двери которой, по-моему, были проломлены, приближались ко мне две точно таких же фигуры, и их тыквенные физиономии тоже были неумолимо наклонены.

Одновременно мерзкий скребущий звук раздался над ухом. Будто кошка зацарапала по стеклу.

Я бешено обернулся.

Это была не кошка.

В окне первого этажа, во мраке квартиры, где, вероятно, никто не жил, я увидел старушечью физиономию, собранную, казалось, из одних дряблых морщин. Вздыбленные седые пряди, в глазах без зрачков – угольная красноватая муть, изо рта, сверху и снизу, сминая губы, торчат пары клыков.

Старуха прижала к стеклу птичьи лапки, и вдруг гладкая поверхность его пошла белесоватыми трещинами. Рухнул ливень осколков. Хлестнула в проеме рам твердая крошка. А скрюченные лапки просунулись и заскребли уже по наружному переплету.

Я услышал радостное повизгивание.

Окружающее начало расплываться – будто в слезном тумане.

Волной вздулся мрак.

И в эту секунду кто-то схватил меня за руку и дернул так, что я едва устоял на ногах.


– Не оглядывайся, – сказала Гелла. – Когда ты оглядываешься, они начинают нас видеть.

– А разве так они нас не видят? – спросил я.

– Гремлины живут под землей… Днем они слепнут… Сейчас для них слишком светло… Но когда ты оборачиваешься, когда ты смотришь на них, они чувствуют твой взгляд…

Она слегка задыхалась.

Губы у нее были разомкнуты, на впалых щеках – тени слабости.

Правда, это не шло ни в какое сравнение с тем, как задыхался я сам. У меня пронзительно кололо в боку, а мучительная пустота, которую я вдыхал вместо воздуха, раздирала ткань легких тысячами иголок.

Я еле переставлял ноги.

Наверное, это было заметно по моему лицу, потому что Гелла быстро сказала:

– Не напрягайся… Дыши свободней… Ты слишком напрягаешься, выкладываешься, так нельзя… У тебя все силы уходят на самого себя…

Ей было легко говорить. Она не столько бежала, сколько, как те, кого она называла гремлинами, плыла по воздуху: едва касаясь, отталкивалась носком от асфальта и вроде бы безо всяких усилий перемещалась вперед. Я еле за ней поспевал. Тут было то же самое, что и с Големом. Я двигался словно через вязкий кисель: действительно напрягался, мышцы сводило до судорог, и все равно преодолевал лишь какие-то жалкие сантиметры. А гремлины, на которых я, вопреки запретам, все же посматривал через плечо, вроде бы едва шевелились – наклонившись, выставив лбы, будто превозмогая напор сильного ветра, – и тем не менее, после каждого шага оказывались все ближе и ближе.

Расстояние между нами неумолимо сокращалось.

– Откуда ты здесь взялась?..

– Почувствовала тебя… Услышала их голоса…

– Очень вовремя…

– Я всегда появляюсь вовремя, – сказала Гелла.

Мы нырнули под арку на другой стороне переулка, перебежали двор, где тупо таращились друг на друга поставленные впритык легковушки, нырнули под следующую арку, совсем уже низкую, и проскочили в еще один двор – чернеющий в дальнем своем конце щелью парадной.

– Скорей!.. Нам – туда!..

Дыхание гремлинов уже лизало затылок. Гелла сделала вдруг какой-то немыслимый пируэт – извернувшись, как кошка, в прыжке и обратившись лицом к преследователям. Сложенные щепотью пальцы перечеркнули воздух. Так же, как когда-то в саду, вспыхнул затейливый иероглиф – на мгновение засиял, так что больно было смотреть, и сразу же потускнел, распадаясь на отдельные ниточки.

Этого оказалось достаточно.

Первая пара гремлинов, видимо, не успевшая притормозить, коснулась его – изогнулась в отчаянии, вскинула, как от немыслимой боли, руки, из рукавов начал вытекать темный дым, еще мгновение – и пространство двора заволокло плотными переливающимися клубами.

Гелла оскалила зубы.

– Все, слуги Себта здесь не пройдут… Скорее, скорее!… Надо успеть, пока сфинксы не открыли глаза!..


От дальнейшего в памяти у меня сохранились лишь какие-то не слишком связанные фрагменты. Я еще мог бы, наверное, постаравшись, восстановить примерную их последовательность, мог бы, опираясь на самые выразительные детали, реконструировать полностью тот или иной эпизод, но изложить события более-менее внятно не в состоянии. Они так и остались фрагментами, которые можно толковать как угодно. Я, например, помню, что мы долго бежали по скудно освещенной кишке лестничных переходов: стены были облуплены, краска шелушилась на них, как будто дом горел в лихорадке, дважды поворачивали в совершенно неожиданном направлении, а когда наконец, выскочили из этой каменной круговерти на улицу, то оказалось, что мы находимся не в переулке, чего следовало бы ожидать, не на набережной, не на проспекте, что, в общем, было бы тоже понятно, а в каком-то запущенном, из сплошного жара саду, стиснутом отовсюду глухими, почти без окон, стенами. Что это был за потайной сад, я так и не понял. Однако я хорошо помню, как из кустов, покрытых мелкими, по-моему, кожистыми черными листьями, будто из-под земли, наверное из могил, начали вылезать тощие, похожие на обезьян существа, у которых сквозь клочковатую шерсть просвечивали кости скелета. Гелла назвала их каким-то именем, которое я тут же забыл. Снова начертала в воздухе иероглиф, распавшийся на тысячи искр. Существа со змеиным шипением отпрянули. А мы, протиснувшись сквозь загороди кустов, оказались на набережной, вдоль которой тянулись арки Старого рынка.

Место было весьма характерное. Далее канал пересекался с другим, поворачивающим дугой и уходящим в пылающую желтизну заката. Висели над зеркальными водами три тонких моста, чернела колокольня собора, в проемах которой сквозило яркое небо, необъятные тополя, выстроившиеся парадом, образовывали нечто вроде аллеи.

Это был совсем иной район города, находящийся в тридцати – сорока минутах ходьбы от прежнего. Мы каким-то образом переместились оттуда. Впрочем, ничего удивительного здесь, на мой взгляд, не было. Это тоже – одна из фантастических особенностей Петербурга. Здесь можно войти в парадную, во двор, в переулок в одном районе и после двух-трех поворотов выйти совершенно в другом. Надо только уметь. Вероятно, Гелла это умела.

– Туда-туда!.. – сказала она, показывая на средний мост.

Вода в канале текла дымчатой гладью. Набережную перегораживала табличка, извещающей о том, что проход запрещен. Это подтверждала цепь, протянутая поперек. Тополя угрожающе кренились в сторону чугунного парапета.

Впрочем, Геллу предупреждение не смутило.

– По мостовой будет еще опаснее!.. – объяснила она.

Мы нырнули под теневые своды аллеи.

И тут же, будто прибой, зашумели листья вверху. Воздух стал белым, точно вскипели в нем тысячи крохотных пузырьков. Цепь тихо звякнула. Потек неизвестно откуда призрачный тополиный пух. А из душного бурана его, из метельной колдовской круговерти, точно призрак, вынырнула громадная птица с тяжелым клювом и, подрагивая концами крыльев, скользнула над нашими головами.

Миг – и вознеслась в белесую муть.