Не знаю — страница 11 из 38

Те мальчишки – незнакомые, в чужом дворе, – не знаючи, перевернули для меня футбол и меня в футболе. Игра!

Вот мяч в поле. Лениво, послушно перепрыгивает от ноги к ноге. Ждет момента. Вот рыжий игрок набирает скорость, мяч с ним заодно – весело, с задором скачет, дразня остальных. Сбоку, от кромки, наперерез ему несется здоровый черный парень, товарищи по команде его окликают: «Эй, Цыган!» Мяч пружинит, подскакивает выше, предчувствуя драку, игру. Вот Цыган наскакивает на рыжего и дальше – молнией! раз, два! От середины уже мчится вертлявый блондинчик, мяч веселится, ликует. Сердце мое сжимается, ладони в материных зимних перчатках хлопают друг о друга и принимают заранее форму мяча, этого тяжелого шара, который… бац, удар! Снова Цыган, он глядит прямо на меня, гипнотизирует, мяч не летит – ударяет ядром, я взмываю к нему навстречу, не видя, чуя его конечную точку. Он ударяет в меня, отдача в живот, мы валимся с мячом, мы – одно, мяч доволен, весел, он как бы говорит мне: «Ого-го, да ты молодец!»

Очки – очки мешают, их приходится привязывать веревочкой, а лучше резинкой, но без них никак.

В тот день игра была злой – городской матч, незнакомые ребята из дальних дворов, взрослее, крупнее. Уже под конец второго тайма мяч попал мне в лицо, я успел закрыться, но не успел поймать. Гол был в моих воротах, очки треснули. Счет оказался – ровно. Пенальти.

Мы выиграли. Я взял три мяча: ворота, как космический корабль, я – в скафандре, отсекающем все лишние звуки, людей, других игроков. Только тот, кто бьет, только его нога в драном кеде, только мяч. Я был – герой. Я пропустил гол в начале, да. Но это я, именно я, выиграл в итоге.

После тех пятнадцати минут мне стало все равно, что зачитывает мать из своих вырезок, все равно, что она недовольна и лицо ее хмуро.

* * *

Из аспирантуры два раза в год я приезжал на каникулы. Но мало времени проводил дома, безостановочно работал над диссертацией. Затормозить этот поток – мыслей, знаний, чувств – было бы невозможно, да я и не хотел этого. Просиживал в библиотеке, на факультете. Случались попойки с бывшими однокурсниками – никто из них не уехал: один работал в школе, двое остались при кафедре в альма-матер. Однако прежней веселости не было в этих встречах.

Уже во второй свой летний приезд я в библиотеке, в читальном зале, встретил Лёлечку. И тут же, конечно, ее узнал. Она меня – нет. Она работала здесь после окончания университета. Оказалось, она замужем, у нее небольшой сын, именно поэтому ее оставили работать при университетской библиотеке, а не отправили за тридевять земель сеять разумное, доброе, вечное по распределению в каких-нибудь степях, дальних хуторах.

К началу очередного учебного года мы ехали в Москву уже вместе. Была в ней при абсолютной вроде бы кротости и небесности какая-то и стальная, и отчаянная при этом струна, решительность.


Очень скоро все события стали достоянием общественности и поводом для пересудов, жена Галка подала на развод, мать застрочила гневные нравоучительные письма. Это все было очень далеко, как отголоски боя в фильме по телевизору, который включен у соседей за стеной.

До моей защиты мы перебивались в аспирантском общежитии; как только я получил степень и преподавательское место в институте, стали снимать квартиры.

Первая была на старом Арбате, комната в коммуналке с интеллигентными старушками-старожилками в качестве соседок. Хозяйка нашей комнаты куда-то уехала, чуть ли не в Израиль, и мы отдавали квартплату ее подруге.

Однажды ночью раздались бешеные удары в дверь.

– Кто?!

– Это я, тетин племянник!

Мотя, племянник нашей квартировладелицы, пожил с нами какое-то время на раскладушке, приносил банки консервов на ужин и целыми днями до позднего вечера где-то пропадал. Потом исчез так же внезапно, как появился.

Соседка Нина Соломоновна устроила Лёлечку на работу – вторую и последнюю в ее жизни. В лабораторию лесоведения. Ранним утром она ехала на метро, потом на автобусе куда-то за город, целый день мерила линейкой иголки саженцам сосен и вечером проделывала обратный путь. Конечно же, за копейки. Довольно скоро бессмысленность этого ритуала стала очевидна, она уволилась и села дома. Лёлечка обладала странным сочетанием двух качеств – абсолютной непрактичностью и одновременно сильнейшей привязанностью к быту. То есть купить что-то подешевле или попрочнее она не умела, все выходило втридорога и ненадежно; обеда быстрее, чем часа за три, от нее трудно было ожидать; но зато на столе постоянно была отутюженная скатерть, еда – в каких-то редкостных тарелках, чай в чашках, купленных отдельно, но подобранных по цвету к этим чертовым тарелкам, к блюдцам, оставшимся от старинного сервиза ее матери и даже к скатерти. Ложку и хлеб положить она всегда забывала. Всегда.

Все это кардинально отличалось от того, как вела хозяйство моя мать – строго по плану, по расчету, никаких излишеств. Лёлечка же всюду привносила эдакий налет искусства для искусства: шла ли речь о борще, одежде, мытье полов или литературных вкусах. Глядя на ее точеное лицо, прикасаясь к совершенному телу, я точно знал, что все остальное вообще не важно.

Когда она, светясь своим фарфоровым профилем на фоне окна, внимательно слушала черновики, рукописи, которые я ей зачитывал, это было зрелище, достойное кисти Рафаэля. Бог весть, что она понимала. Она была настоящая Муза – вдохновляя, ей необязательно было вникать в суть.

Родилась дочь Анна. Подрастая, становилась все более похожа на меня. Однажды мне пришлось по какой-то причине взять ее с собой в институт. Я оставил ее сидеть в коридоре, сам помчался по своим делам – день был, как всегда, бешеный. По возвращении я застал Анну в окружении толпы сослуживцев, хотя, когда я ее оставлял, в институте вроде бы никого и не было. Она успела продекламировать матерные частушки с ремаркой «как говорит мой папа» и исполнить пару казачьих песен. Собравшиеся ни секунды не сомневались, что ребенок – мой.

– Мы, Сергей Иванович, сразу поняли, что это ваша девочка, она так на вас похожа! Ну а когда она рассказала стишок, то уж… хи-хи-хи… последние сомнения отпали.

Считалось, что Анна – вундеркинд и папина дочка. И внешне, и характером, и талантами. Не могу сказать, что мы много, как теперь говорят, общались. Наверное, отец из меня был так себе. Ну так я и не подписывался на эту роль. Когда Лёлечка мне сказала, что ждет ребенка, я чуть было не матернулся со словами: «Как, и ты туда же? Вся такая неземная?», – но прикусил язык. Желание женщины стать матерью настолько самодостаточно, что спорить с ним бесполезно и невозможно. Причем никаких дальнейших планов будто бы и не предполагается. Такое чувство, что в период беременности у женщины мозг дальше представления о родах не идет. Цель – родить. Дальше – будь что будет.

Лёлечка самоотверженно и методично «занималась ребенком» с самого раннего возраста дочери, но что-то у нее, очевидно, шло не так. Анна с малых лет часто скандалила, сопротивлялась, истерила. А раз, уже ближе к подростковым годам, запустила в мать огромными портняжными ножницами – первым, что попалось под руку. Вообще могло плохо кончиться. В другой раз мать кинула в ребенка тетрадкой и попала в глаз. Эти скандалы сильно меня раздражали и мешали, тем более что мы с супругой между собой также регулярно выясняли отношения.

Для чего я все это пишу? Для кого? Какие-то мемуары. Нет ничего скучнее мемуаров среднего человека. А гении не пишут мемуаров. А я, судя по всему, человек все-таки средний, м-да… Хотя большую часть этих восьмидесяти с лишним лет считал иначе.

И вот теперь приходится признаться наедине с собой: премии, ученики, литературные споры, репутация у «литературной Москвы» – в прошлом. Забыт, заброшен. Никем не любим. Авторские экземпляры мертвым грузом в диване. Дочери – да где они?.. Жена? Ученики? Предатели.

Вот осталась квартира. Эти квадратные метры, они мои, здесь мой мир, мои книги, я – хозяин сам себе и своим – и не своим, как будто бы, странным, шатким, мелким, держась за стены, но все же уверенным только в этом пространстве – шагам.

Квартира осталась. Главная книга не написана.

И Нонка осталась.

Нонка. Чего она хочет? Посвящение в Книге? Или квартиру?

Анна

2020 г., Москва


Так получилось, что мы никогда особо не разговаривали. И все-таки последние годы говорим еще меньше. Так мало, что я, похоже, просто разучилась говорить с тобой – вот, пишу.

Ты приходил среди ночи ко мне в комнату и садился на кровать. Я обязательно просыпалась, сворачивалась змеей-калачиком и голову клала тебе на колени. А ты меня по голове гладил. О чем ты в те моменты думал, я не знаю. Мне же в тот миг ничего больше не надо было на земле.

Никто в нашем доме никогда не говорил «я скучаю», «как же хорошо дома»; мы не обращались друг другу «дочка», «мама» или «папа». Как обращались? Да никак. Спасибо, что на «ты», а не на «вы», по имени и отчеству. Ты замечал?

Лёлечка всегда была именно Лёлечкой – и в разговоре, и за глаза, в третьем лице. Тебя мы с матерью между собой называли по фамилии: «Кольцову это не понравится», «Кольцов приедет», «Кольцов в курсе». Ты и сам о себе часто говорил в третьем лице: «Кольцова на мякине не проведешь». Ко мне вы обращались по имени, было два варианта: строгий «Аня» и возмущенный «Анна».

Когда в чужом разговоре я слышу: «Привет, папуль!» или «Дочечка, дай обниму, соскучился», – меня душат мгновенные слезы. А как у тебя? Бывает такое?

Теперь мы совсем ничего не знаем друг о друге. Я даже не знаю, что подарить тебе на день рождения. Или все-таки знаю? Вот мой подарок – картина. Ты и я, мы с тобой гуляем по лесу. Помнишь, мы ходили с тобой гулять в лес. Вернее, ездили на автобусе.

Лес был настоящий, дремучий. Теперь на том месте огромная парковка, торговый центр, за ним маячат жилые кварталы до горизонта. Ближайший лес километрах в ста.

Как бы то ни было, что бы ни было и не было между нами, я вспоминаю этот лес таким – высокий, с сухими розовыми сосновыми иголками под ногами, без тропинок, с заоблачными, чистыми стволами, с птичьими голосами. Тихий, бесконечный. Мы шли молча, быстро, ты – засунув руки в карманы и глядя перед собой, я – рядом, глядя на тебя и вокруг.