Не знаю — страница 12 из 38

Так я и нарисовала: ты стоишь, руки в карманы, и глядишь задумчиво поверх моей головы. А я смотрю на тебя.

С днем рождения.

Нонна

1985 г., Москва


Утро наступало какое-то неопределенное. Не солнечное, не хмурое, даже не серое, а какое-то никакое. Разве что тихое. Было воскресенье. Нонна проснулась окончательно, глаза закрывать больше не хотелось, но и вставать не хотелось. Она думала. Попробовала посочинять стихи, но не шло. Когда тебе пятнадцать, обязательно хочется сочинить что-то особенное, а выходит обязательно что-то банальное. Нонна вытащила ногу из-под кота, потом из-под одеяла. Села, поставила ноги на пол. К стопам прикоснулась прохладная, бодрая поверхность. Кот с мявком спрыгнул с кровати – побеспокоили – и выгнул спину, хвост крючком. Она сидела на кровати, в окно смотрело блеклое небо, голые ветки. С кухни доносились звуки хозяйственной деятельности: мама, как всегда, при деле. Нонна представила себе нахмуренное лицо, складку между бровями. Отца она не знала, о нем никогда не было и речи, как будто его и самого не было.

В детстве она недоумевала, почему мама не радуется, почему всегда огорчена, недовольна. Закрадывалось – может, я виновата? Ой, вот опять запачкала, сломала, наступила, разлила.

Наказания были классические, тоскливые, методичные.

Мама – школьный завуч с искусствоведческим образованием, обостренным чувством прекрасного и обостренной же манией гигиены. Мусорного ведра в доме нет, каждую бумажку – в мусоропровод. Тряпок нет. Носовых платков нет. Их заменяют салфетки и туалетная бумага – одноразовое. Новые кресла стоят несиженные с момента покупки, заваленные подшивками журнала «Балет».

Сами слова «наказание», «накажу» мама произносила с каким-то священным наслаждением. Любимым было – поставить в угол. Угол был в ее спальне, темной, тесной комнате, где пахло духами и еще чем-то тяжелым – снами, мыслями, а может, просто редко проветриваемой постелью. Она вела дочь за руку и, произнеся торжественно слова «ты наказана», оставляла одну, непременно лицом к стене. Нонна не сопротивлялась, шла, как зачарованная. Дверь за матерью закрывалась, и наступали темень и тишина. И покой. Облегчение. Здесь можно было отдохнуть и не бояться сделать что-то не то или не так. Уже наказана. Бояться уже нечего. Нонна закрывала глаза. Если стоять долго с закрытыми глазами, начинало покачивать, а если зажмуриться, то мерещились радужные круги. Она снова открывала глаза и видела один и тот же кусок обоев – такие же были у одноклассницы, у которой она побывала однажды дома. Повторяющийся узор, подобный какому-то старинному гербу, с венком по центру. В этом венке ей был знаком каждый цветок, каждый лепесток, пересчитаны все тычинки.

Как загипнотизированная, она проводила часы, вечность – во всяком случае, так ей казалось, – лицом к стене, даже не пытаясь развернуться или выйти, сесть или лечь, взять что-то в комнате.

Узкий ремешок, который мать использовала для порки, до сих пор висит у той в платяном шкафу. К этому наказанию она прибегала нечасто, но особенно торжественно. «Ты заслужила серьезное наказание», – сердце сжималось, хотелось заплакать, но ужас не давал. Лицо само скукоживалось от страха, а дыхание сбивалось, сокращалось до всхлипов. Ноги подкашивались, пока мать так же за руку вела ее в ту же спальню, доставала ремешок из шкафа, укладывала на кровать, прихватывала за щиколотки. Нонна знала очень хорошо эту боль. Страх был в ожидании. Оцепенение и бессилие, предшествующие боли.

К пятнадцати годам страх оплошать и быть наказанной вместе с мечтой развеселить маму сменились навязчивыми фантазиями о сепарации, сдобренными жаждой жестокой мести. Длилось и давило тоскливое чувство склеенности с матерью намертво, безысходно. Такой вот клей «Момент» – с едким запахом, прозрачный, вязкий, и отодрать можно только вместе с кожей. Казалось, им с мамой никогда не расстаться. Каждую секунду она ненавидела мать и не могла без нее обойтись – шла ли речь о школьном сочинении, выборе одежды, бесконечных конфликтах с одноклассниками, прическе (она давно хотела постричься, но мать не давала отрезать косу) или мнении о мальчике из соседнего подъезда.

Девочка подросла, окрепла – физические наказания вынужденно сменились словесными, количество запретов росло пропорционально количеству желаний.

Нонна в пижаме подходит к кухне. Мать с кем-то говорит. По телефону? Так рано?

«Чем я виновата? Почему, что со мной не так? Чем я хуже других? Разве я что-то делала неправильно? Я уверена, что всегда была права. Тогда почему одна? И Нонка будет одна. Такая же…»

Последовало словечко, привычное от одноклассников, но чтобы мат себе позволила мать! Да Нонна вообще впервые слышала от нее такое. Она заглянула на кухню. Телефон стоял на своем месте, мать стучала ножом по разделочной доске.

– Доброе утро, мам…

– Приведи себя в порядок. Приходи завтракать.

И мама вроде бы замолчала. Тем временем Нонна продолжала слышать.

«Вот. Ну кому такая нужна замарашка? Одни кости, пижама и та какая-то вся серая. Неприятно смотреть. Волосы серые, губы серые, глаза серые… бедная моя. Я в ее годы и то была поярче…»

В этот день Нонна начала слышать мысли людей. И это было кошмарно. В метро она глохла от многоголосия – хохота, тупых шуток, страхов, что поезд остановится, что опоздаю, что опять попадусь начальству, – и невероятного количества скабрезностей. Правда, чаще всего не в свой адрес. Сильнее всего обескураживало то, что по своему поводу она почти ничего не слышала. Чаще всего что-то вроде: «А вот эта худышка, интересно, выходит или нет? Надо спросить».

– Нет! Не выхожу! Выход с другой стороны на «Китай-городе»!

В школу она решила больше не ходить. Ни одной светлой мысли за весь день, на весь класс. Сборище озабоченных, тупых придурков. Вот только Иван Николаевич – молодой, с бугристым красным лицом, недавно из института, учитель алгебры и геометрии, стоя перед окном, давая классу спокойно, по цепочке, содрать контрольную у всего лишь двух отличников, пытался вспомнить какое-то стихотворение… да так и не вспомнил. Хоть бы он был не такой страшненький…

Поход с матерью в консерваторию обернулся катастрофой. Моцарта услышать не удалось. Гвалт стоял, как на вокзале. Не только большинству слушателей, но и большинству оркестрантов Моцарт был по барабану. Один из немногих, первая скрипка, Никифоров, отдавал всего себя мелодии, мысленно вторя ей голосом. Беда только, что этого Никифорова не зря в свое время не взяли на вокальное отделение, голос у него, даже внутренний, был совершенно ослиный. Дирижер периодически мысленно орал матом, причем в самых неожиданных местах, когда, честно говоря, казалось, что как раз все в порядке. Ударник отсчитывал такты. Мужик рядом с Нонной отсчитывал время до конца. Его жена, приведшая его в поводу на культурное мероприятие, просчитывала квартплату – что-то там не сходилось в квитанциях – и мысленно ревизовала продукты в холодильнике в преддверии гостей. Мама продолжала нескончаемую жалобу на одиночество и судьбу, на то, что страдает только потому, что всегда права. Оказалось, что эта мысль в различных своих вариациях была практически единственной в ее голове.

Поразительно, но дети, подростки, взрослые и старики, мужчины и женщины скрывали в головах то, что не представляло, собственно, никакого интереса. Единственный резон для утаивания – приличия. В девяти случаях из десяти «мысль изреченная» отличалась от внутренней лишь отсутствием ругательных выражений.

Мужчины чаще всего примитивно проглатывали обсценную лексику. Оставшийся «за кадром» репертуар был не слишком богат – междометия, мужской шовинизм, проклятия и пошлости.

Любимый прием лиц женского пола в разговоре был умалчивание и недоговаривание. Женщины также широко использовали оксюмороны, произнося что-то совсем противоположное, несовместимое с тем, что думали. Так Нонна чуть было не потеряла единственную подругу. А потом решила: «Ну и ладно. Считает бледной спирохетой, но ведь понимает меня вроде, и книги одни и те же читаем. И на день рождения зовет». И все осталось по-прежнему.

Но все это было так скучно, скучно, скучно, банально. Невыносимым оказалось обнаружить, что скрытый мир так же прост, как явный. Лишь однажды, в сумерках, она услышала музыку, звучавшую в голове человека, быстрым силуэтом к ней приближавшегося. Это был оркестр – мощь, много меди, ударных. Звуки пробивали насквозь, прошивали, как пули. Там было столько отчаяния и столько силы… Нонна остановилась, оглушенная, прохожий с невидящим взглядом пронесся мимо, свернул за угол, и музыка затихла. Он шел очень быстро.

«Не хочу! – изо всех сил подумала Нонна. – Не-хо-чу! Заберите это, пожалуйста!» На следующий день она проснулась обычной. Казалось с отвычки – оглохла.


Странный опыт продолжался всего неделю и постепенно забылся, не изменив ни капли ее жизнь. Тайное знание оказалось бесполезным. Предстояли экзамены, поступление.

Иногда ей приходило в голову: если бы кто-то другой научился слушать мысли и встретил ее, то тому другому крупно повезло бы. Собственные мысли казались ей ужасно интересными: они были цветными и дерзкими, она часто думала стихи или даже песни. Иногда, правда, тут же, вслед, думала о том, что все это так же скучно, совсем не талантливо и не оригинально. И снова: раз я так сама об этом думаю – это сомнения, рефлексия, значит, я интересная, сложная.

Поступление в пединститут – по настоянию мамы – казалось ей недоразумением. Окончила тем не менее с красным дипломом. Устроилась в издательство, сначала корректором, потом редактором. Пока, временно. Временно.

Анна

2021 г., Москва


17.02.21. Глеб, тридцать два года, первый прием, самодиагноз – депрессия. Запрос об отношениях с женщиной много старше себя, около пятидесяти (хм, считай, моя ровесница), у которой, как он точно знает, есть любовник, в свою очередь много старше ее, лет восемьдесят. С тем человеком у нее любовь, духовная связь много лет, секса уже нет. С Глебом, как он считает, только секс, она не уважает его, не любит, троллит, манипулирует.