Не знаю — страница 20 из 38

, крупную барышню почти с него ростом, по этажам курортной больницы, не располагающей лифтом.

Есть иные горы, темными силуэтами, огромность которых не осилить ни глазу, ни сознанию, встающие одна за другой из черного ущелья на фоне оранжевого заката. Я никогда не буду там, не нащупаю ногой сыпучую или каменистую их поверхность, не узнаю, что скрывают разломы, текут ли там ручьи и обрушиваются ли водопады. Воздух вокруг меня темнеет, свет заката становится фиолетовым, остроконечные вершины упираются в огромные звезды. Обернувшись на шорох, я вижу – и ощущаю, кажется, воздушный поток – взмах крыльев. Запоздалый кондор пересекает ущелье.

На следующий день при дневном свете место силы превращается в туристическую тыкву – десятки автобусов, лавки с вяленым мясом ламы и чипсами из батата, сотни людей по краю ущелья Круз-дель-Кондор в ожидании кондоров коротают время, пока что снимая на видео фокусы какого-то воробьишки – вот вездесущий народец, – который и парит, и пикирует, и крутится вокруг веток.

IIIГЛАМУР и КРЕСТ

Анна

2021–2010–1988–1990 гг., Москва


Глядя на лепестки жасмина, сбитые июльским дождем и усыпавшие сырую земляную тропинку, я чувствую осень. Заранее.

Не так давно я перестала зависеть от того, нравлюсь ли я отдельным «особо значимым другим» и что они думают обо мне. И наконец-то мне стало параллельно, нравлюсь ли я сама себе и что я сама думаю о себе. Неуязвимость – счастье.

Понимание – счастье. Когда: «Слушай, а вот это, ну вот это самое… блин, как его… оно где-то тут было, не видел?» – «Видел. И нехрен, кстати, его тут разбрасывать». Или: «Ну я вообще не понимаю, что у тебя в голове. Уму непостижимо, как это вообще может быть. Но ок, пусть будет, раз ты так видишь». Или когда не нужно даже взгляда, достаточно одного телефонного «але», чтобы следующим было «что случилось?»

Умиление – счастье. Ну вот рассказывает человек какую-то ерунду, а ты слушаешь вполуха, смотришь и умиляешься. Или вы сидите на садовой скамейке, и он смешно жмурится на солнце. Или жует яблоко и чмокает от удовольствия. Или вы хватаете – две равно эгоистичные, балованные друг другом твари – одновременно самую большую клубнику в миске. А потом жрете ее пополам. Или он спит, голый, сопит, оттопырив ребра, одну руку закинув за голову, другой – горсточкой – прикрывая пенис. И все это так мило.

Нет зависти – счастье. Зависть тыкала всю жизнь твердым костлявым пальцем в бок: смотри, у нее пятерка… смотри, какие сиськи… смотри, какая машина… смотри, какой талант… иди работай, старайся, занимайся, борись, отнимай – тебе надо такое же. Зависть будила Жадность, но, боже мой, как же далеки они обе от Счастья!

Надеюсь, я прожила наконец-то само-разочарование – достаточно глубокое, чтобы стать красивой, темной, синей, плотной толщей океанской воды, которая вытолкнет меня на поверхность и сможет надежно и долго держать на плаву. Я больше не ожидаю от себя внезапных прорывов и отложенных успехов, реализации чего-то лучшего, превосходящего других, тайного, долго дремавшего. Пусть дремлет в покое, в неге.

Лень – счастье. Когда солнце в окне и просто невозможно что-то делать, когда оно так приятно греет и светит. И можно, можно не делать! Не делать ничего! Потому что знаешь наперед, что, если убиться и вывернуться наизнанку, результат будет, но… стоит ли он того? И неохота даже начинать, лучше смотреть в окно, или пройтись пешком, или поесть. Лень бережет и хватает за подол, когда я пытаюсь во что-нибудь «ввязаться» – во что-то драматичное, яркое и богатое, как в былых фантазиях. Лень – как толстый, мягкий, приятный, добрый, но о-о-очень тяжелый кот, который навалился на тебя и громко усыпляюще мурчит. С ним – с ней, с ленью – тепло и уютно.

Мир и покой – счастье. Я больше не сую ноги в джинсы прямо из кровати и не выплевываюсь из дома полуживая, по дороге продирая глаза, разлепляя мозги. И не рыдаю по утрам, роняя слезы в кофе, жалея себя, бедную-несчастную, которой приходится идти туда, куда вовсе не хочется. И не просиживаю вечера, без света, замерев, словно в позе зародыша, а на самом деле – в любой позе, позволяющей раствориться в воздухе и прикинуться, что меня тут нет. И не просыпаюсь в холодном поту, чтобы перечитать или пересчитать что-то, приснившееся в кошмаре. И не веселюсь сомнительно… ох как сомнительно.

* * *

Не сказать, что у меня была какая-то уж особо веселая или бурная биография. Приходится признать, что больше, чем чего-либо другого, в ней было глупости, такого, о чем задним числом думаешь: Ну как вообще можно было говорить, думать и делать такой бред? А тогда, в то аховое десятилетие, двадцать-тридцать лет тому, это казалось драмой, или приключениями, или ух каким оригинальным. В нынешний свой перформанс я взяла не всё.

Была у меня, например, подружка Алка. Постарше, ей было чуть за тридцатник в то время, мне – лет двадцать семь. И она сильно хотела снова замуж. Муж бросил Алку с пятилетним сыном не так давно – к моменту нашего знакомства примерно пару лет как. Ничто не предвещало такого поворота событий: Алка готовила борщи, пекла пироги, лепила пельмени в четыре руки со свекровью и была вполне счастлива. В один прекрасный день чувак покрасил волосы в апельсиновый цвет, проколол ухо, купил моцик, на который посадил телок, сколько поместилось, и укатил вместе с ними. Прямиком куда-то на Кубу. Свекровь осталась с Алкой и внуком.

Алка знакомилась по переписке. Однажды дело даже дошло до помолвочного кольца, но во время совместного отдыха она зачем-то переспала с одним из друзей своего избранника. Последовало разоблачение, драма, Алка сильно рыдала, просила прощения, но была бесповоротно заклеймена. Впрочем, герой романа, как выяснилось много позже и случайно, все равно был женат… запутанный сюжет, правда? Но совсем неоригинальный.

Алка не сдавалась. Каких только историй я не была слушателем, свидетелем, а иногда и участником. Когда, например, мы по договоренности встречаемся у метро с неким доктором – приличный, в лисьей шапке и дубленке, и он приглашает в гости к другу. Ну, как бы времени три часа дня, мы ненадолго и всё такое. Дверь открывает совершенно сериальный маньяк, который по профессии оказывается патологоанатомом. Сначала мы чинно все вместе смотрим телевизор, но недолго. По щелчку ключ вытащен из замка и спрятан, нас растаскивают по разным углам квартиры, мы брыкаемся, что вызывает комментарии: я тебе говорил, не надо подружек, надо незнакомых между собой. Нас сначала уговаривают, потом злятся. Мы сначала возмущаемся, потом орем. Алка как-то выкрала ключ – уносим ноги. Пальто, шапки, сумки и сапоги – в охапке, где мы – вообще непонятно, ловим такси – там еще одна маньячная морда. Истерически ржем.

Алку я встретила случайно лет через пятнадцать после того. Замуж она так и не вышла, завела собственный бизнес. Хотя, как призналась, периоды активного гнездования у нее по-прежнему случаются.

Или как вам такой персонаж – юрист, сотрудник солидной компании, с мгимошным образованием, приводит тебя к себе домой, а жену, которая там оказывается – сюрприз! – на кухне, в передничке, просто берет в охапку и запирает в ванной, чтобы не мешала.

Или дружба с типом, именующим самого себя скорой сексуальной помощью, а, впрочем, страдающим от неразделенной любви. Я еще украла его детскую фотографию в образе охотника – прелестную. Он вспомнил об этом, когда мы лет через пять неожиданно встретились на первичном собрании сайентологов в Москве. Он был с очередной «пациенткой скорой помощи» – по совместительству моей коллегой, находившейся в тот момент в процессе развода. Посмеялись.

Или – после курсов фотошопа – ретуширование порнокалендарей в подпольной типографии. Подпольной не потому, что порно, а потому, что не платили налоги. Зарплату тоже не платили, и на этом моя дизайнерская карьера закончилась. А кто знает, может, стала бы когда-нибудь арт-директором.

Или работа в кол-центре целителя Северина: «Здравствуйте, какая у вас проблема, переведите на счет сайта полторы тысячи рублей, и муж к вам вернется, а заодно зарубцуется язва».

Или жизнь в трудницах-прислужницах в домике при церкви, без денег, без занавесок, без прав. Без веры.

* * *

Первый муж, чья миссия в моей жизни была, если вдуматься, несовместимо двоякой – дефлорация и восполнение дефицита отцовской фигуры, – играл в веру. Верующим он не был. Но ему шло православие – к его благости, спокойствию, вроде бы добродушию, внешности в духе картин Константина Васильева. До нашего знакомства я как-то была совсем далека от православия и мало задумывалась о вопросах христианства в принципе, даже в подростковом возрасте, которому так свойственны самого разного рода экзистенциальные искания.

Единственное – Страшный суд меня немного смущал. Примерно так, как я думаю: а вдруг именно этот попрошайка не врет, что его обокрали? Я задавала себе вопрос: а вдруг Страшный суд действительно существует? И сейчас иногда мне приходит это в голову.

«Ой, ты такая циничная!» – отреагировала на мои юношеские рассуждения о Страшном суде тогдашняя моя подружка Катька. То есть у нее выходило, что я на всякий случай, только за-ради Страшного суда опасаюсь грешить. Сама она стояла на жестко материалистических и феминистских позициях, категорически не собиралась замуж и жила на доходы от воспитания и коммерческого спаривания кобелей немецкой овчарки.

Меж тем о грехе я в ту пору имела лишь самые общие представления. Не далее перечня семи смертных, да и то неточно. Де-факто степень моей невинности была чрезмерна до тошноты, до искушения. В сочетании с полной жизненной глупостью и открытостью она делала меня настоящим исчадием ада.

С будущим бывшим мы часто заходили в православные церкви, я смотрела в безобъемные византийские лица, очерченные темными контурами, лишенные собственного выражения, несущие лишь мировую, всечеловеческую или Господнюю тайную радость, но чаще – явную скорбь. Глаза, отчеркнутые тонкими штрихами век. Вертикальная складка – морщинка меж бровями. Удлиненные фигуры, конечности и лица; кисти и колени, повернутые как будто при помощи шарниров, как у марионеток. Стертые, блеклые краски фресок – матовые, облупившиеся.