Не знаю — страница 21 из 38

Однажды мы с девочками-однокурсницами наугад ткнули пальцем в расписание поездов и отправились в Вологду, а там – в Ферапонтово, смотреть фрески Дионисия в монастыре. Была середина осени, ранним утром над озером поднимались сотни языков светящегося пара. На холме небольшой белый монастырь стоял, окруженный светом восходившего солнца. Внутри были синие-синие божественные фрески на белой стене и тишина.

Нас было трое: я, Ксюха и Олька. Олька – постарше нас, рассудительная, следила за расписанием и билетами. Ксюха – болезненно худая, бледненькая, постоянно хотела есть. Первым словом, которое Ксюха произнесла, едва спрыгнув из поезда на вологодский перрон, было слово «суп» – и это в шесть утра. На обратном пути Олька сказала, что обедать в кафе нет времени, мы купили какого-то кефира и пирогов, которые поглощали на улице, созерцая местную речуху с маленького моста. Одеты мы были по-походному: я, например, в куртку мужа, большеватую мне размеров на пять, и в платок, замотанный по-деревенски вокруг головы.

– Дер-р-ревня! – припечатали местные вологодские цацы, проходя мимо на каблучках, при макияже.

Интересно, а были они в Ферапонтово, смотрели на фрески? Или как я? – до соборов Московского Кремля я добралась, только когда сын стал школьником, с ним за компанию.

Московские церквы тогдашние были совсем не те, что нынче.

Но уже и не таковы, как еще чуть раньше, до перестройки, до моего замужества, до падения СССР. Тогда на углу Большой Никитской – я вот и забыла, как она тогда называлась… а, улица Герцена, вот, – значит, на углу Герцена и бульвара, за кирпичной пятиэтажкой с гастрономом в первом этаже (там работала кассиром мама одноклассницы, балованной и рыхлой хорошистки, будущей учительницы русского языка и литературы) торчала зеленая остроугольная крыша без креста, вросшая в асфальт до половины окошек. Мимо нее я бежала в школу, спрыгнув перед этим с бульвара на проезжую часть ускорения ради и срезав через задний двор гастронома. Внутри белокирпичных грязненьких стен, за притопленными в асфальт окошками бывали люди, перекладывали папки с бумагами. «Наверно, какие-нибудь научные работники», – вскользь, на бегу думалось мне. Возможно, то были сотрудники организации под названием «Союзлесзагспирт» или какого-либо иного из многих учреждений, побывавших постояльцами церкви преподобного Феодора Студита у Никитских ворот, в коей крещен был, а позже пел на клиросе Суворов. А еще ранее здесь стоял монастырь, занимавший, если я верно понимаю, целый квартал, на месте которого выстроен был и тот дом с гастрономом, и много чего в округе. Сегодня церковь отстроена, вокруг сад, и она более не кажется такой крошечной, как во времена моей школьной учебы. А историю ее можно почитать на аккуратном, ухоженном церковном сайте.

У нас на «Юго-Западной» была своя церковь – архангела Михаила. Красного кирпича, совсем заброшенная, посыпавшаяся. Когда мы в августе, возвращаясь из Коктебеля, ехали с вокзала на такси, отец обычно говорил: «Вот там у церкви – разворот». И красная церковь навсегда связалась в моем сознании с цоканьем поворотника. Ее теперь тоже вернули к жизни: покрасили в тяжелый бордовый цвет и запустили как действующую. Во времена запустения мы, советские дети, там бывали, пробирались через заросли крапивы, протискивались через зияния порушенной кирпичной кладки, мимо проржавевших засовов, ступали осторожно, невольно стараясь приглушить гулкость шагов, рассаживались на каменном полу, покрытом многолетней пылью и просто грязью, вглядывались в лица, кое-где смотревшие на нас со стен в полумраке. После ремонта я туда не заходила.

В конце восьмидесятых Москва вообще была странная. Да, церкви были закрыты, но и как-то все было закрыто. Две недели, которые у меня по обмену жила девчонка-француженка, превратились в нескончаемый марафон Островского, Грибоедова и Чайковского. Больше вести ее было некуда. Спектакль студенческого театра МГУ выглядел жесткой альтернативой. Килограмм сыра, который я радостно отхватила в волнующейся очереди, оказался «фи, я такой не ем». Да, примерно в это время в Москве заработали первые дискотеки. Но я была не в курсе. Наверное, к лучшему. Судя по свидетельствам очевидцев, думаю, из «Молока» мы с Софи просто не вернулись бы.

– А почему в Москве нет освещения ночью? – спрашивала Софи, гостья из Парижа.

– В смысле, нет освещения? Вот же фонари.

– Да нет, ну не фонари, а освещение, illumination, красивая, цветная подсветка зданий, чтобы можно было гулять, смотреть.

– Ну… и так красиво, разве нет? И все видно.

– Oh, merde

Боюсь, специалистом по русской культуре или, на худой конец, советологом, как хотели ее родители, Софи не стала. Ей просто не повезло, надо было приехать чуть-чуть попозже. Сейчас соображу… то был второй курс, как раз после интенсивных курсов французского, на пятом я вышла замуж, потом дыра… ну лет через десять ей надо было приехать.


Итак, первый муж знал толк в архитектуре, истории искусств, дружил с батюшками. Мы бывали на концертах духовной музыки в Троицкой церкви в Никитниках, что не помешало мне увидеть ее нынче, через почти тридцать лет, как в первый раз. Захаживали в Марфо-Мариинскую, с ее атмосферой эстетствующей духовности, в разгар уже начавшегося затяжного ремонта.

По Москве, по Замоскворечью, начинали появляться таблички с фотографиями «было – будет». По ходу чинных бесед мужа со священниками о нуждах и чаяниях я отключалась. Глазела на запыленные стены в лесах. На низкие своды, укрытые блеклыми фресками и иконами. Мне никогда не хотелось знать, какого точно они года, – достаточно того, что старые. И никогда не хотелось знать, какие именно страдания принял этот именно святой. У него скорбь, но и покой – видимо, это благодать – в глазах, у него синий, потертой краски плащ, травяного цвета одежда и босые ноги, матовая охра на фоне и светлый нимб.

Мы венчались. Казалось, это придаст браку высокий смысл. Специально для этого я крестилась: честно читала Библию, постилась, пришла на исповедь. Странно было, что исповедь происходит в порядке живой очереди, которая при этом идет довольно быстро. Продвигаясь в ожидании, я наблюдала за происходящим: я никогда раньше не видела православной исповеди, а католическую видела только в кино. Укрывание исповедующегося нарядным шелковым шарфом с крестами (я и по сию пору не знаю, как он называется) со стороны выглядело как-то незаконченно: не было в этом действе стройности, не хватало внутренней формы. Настал мой черед; я сильно волновалась, начала запинаясь.

Я хотела рассказать, как обманула одну старушку, свою преподавательницу английского, Софью Яковлевну. Я притворилась, что забыла ей отдать деньги за урок, а сама после урока пошла и купила на эти деньги тушь для ресниц. Она была после болезни, после онкологической операции. То был первый урок после перерыва на ее лечение, и, только взглянув на нее, я поняла, что она долго не протянет, и подумала, что деньги ей, наверное, уже не пригодятся. Провожая меня, она расплакалась. Мне было стыдно и страшно, и все-таки я не отдала ей деньги, а пошла и купила эту тушь. Уроков у нас больше не было, Софья Яковлевна действительно скоро умерла.

Священник начал слушать, потом извинился, куда-то ушел. Я ждала. Он вернулся, набросил на меня свой шарф, произнес текст про «отпускаю тебе, дочь моя», перекрестил, и я пошла. Как я обошлась с целованием руки – не помню.

Сам обряд своего крещения – вообще не помню.

Все венчание меня преследовало чувство странности и неестественности происходившего. Эти короны – венцы, которые нельзя надеть на голову, а должен кто-то держать над тобой – неудобно, на вытянутых руках – и поспевать еще за флагманской группой: я, он, священник. Эти круги по церкви. Хмурое лицо батюшки. Тот факт, что ему нужно предъявить свидетельство из ЗАГСа.

Свекровь споткнулась на каменном полу и шлепнулась прямо на коленки. Мой отец при этом шарахнулся от нее прочь, вместо того чтобы помочь: решил, что она в религиозном экстазе.

Через год в этой же церкви мы крестили моего сына.

А еще через два я записывалась на прием в Патриархии на предмет церковного развода.

Канцелярия патриарха находилась где-то на Остоженке, сейчас точно не помню. Прием вел молодой поп вполне светских манер.

– Нет, дочь моя, патриарх прекратил рассмотрение прошений о разводе. Слишком их стало много. Браки свершаются на небесах, так что, если чувствуешь, что ошиблась, – что ж, покайся, поживи в воздержании, и Господь приведет к тебе нужного человека.

Это было не совсем то, чего я ожидала, да оно и неудивительно, поскольку чего нужно было ожидать, я понятия не имела. О воздержании, впрочем, не могло быть и речи: я жила с тем, с вишневыми глазами и бровями вразлет. Но позже, довольно сильно позже, после периода сексуального самоутверждения, и периода восстановления, и периода ложного гнездования, как называла подружка Алка постоянные отношения с иллюзорными перспективами, оно – воздержание – таки меня догнало. Здесь, в этой квартире.

Анна

1990–2010 гг., Москва


Летом, если не ехала на дачу, я оставалась здесь одна. С котом.

В сталинке душно, толстые стены прогреваются, как печь. Я открывала окна и входную дверь настежь, чтобы продувало насквозь.

Приближались двухтысячные, Москва обзавелась illumination и ночными звуками, шумом, круглосуточными пробками и уже начинала к ним привыкать. Софи, той моей француженке, понравилось бы. Отстраивались и храмы, и ночные клубы, и торговые палатки у метро.

Летними ночами на Пятницкой у какого-то подъезда толклись радостные, веселые, со стаканами и сигаретами люди. Доносилась музыка. «Зайдем?» – «Давай». На высокой лестнице темно, отдельные слова и смешки, окрики, угадываются движения человеческих фигур, мелькают цветные лучи. Еще сильнее бьет по ушам музыка. На стенах висят, кажется, какие-то абстрактные картины. Шаг – внутри воздух становится звуком, ритм пробивает барабанные перепонки, мгновенно захватывает мозг. Ты становишься частью вибраций, входящих в тело, в селезенку, сердце и легкие вместе с мелькани