Раз в три недели хозяева добры к нам настолько, что позволяют провести вечер у камина. В одной из так называемых гостевых комнат, где никогда не бывает гостей. В такие дни ужин мы получаем не на подъемнике; его на многоэтажном столике вкатывает из кухни Марина. Едим. Пьем чай, слабое подогретое вино или морс. Пытаемся насладиться неестественной естественностью момента и любуемся на живой огонь.
Где-то в анфиладах скрывается Себастиан. Приглядывает, словно взрослый за детьми, чтобы не натворили глупостей или случайно не залезли в родительский шкаф с порнографией.
Никому не нравятся эти посиделки. Но Эдик раз за разом настаивает на их проведении, полагая это незаменимым инструментом выстраивания корпоративного духа. В такие моменты мы почти не разговариваем. Тянем лямку, пусть и более приятную, чем прополка сорняков. Но скопившееся все же рвется наружу, и тогда…
– У меня была внучка, – говорит Виталина Степановна.
Старуха сидит ближе всех к огню, несмотря на теплый июльский вечер закутав ноги в шерстяной плед. В ее руках спицы, но они давно не стучат, вязание отложено. Взгляд женщины утонул в языках пламени, прогрызающих ходы в плотных березовых полешках. Чума, уткнувшийся в газету, приподнимает брови, посматривает поверх очков.
– Она была неспокойной девочкой, – продолжает старуха, даже не поинтересовавшись, слушают ли ее.
Марина, с ногами забравшаяся в кресло, отставляет в сторону бокал с глинтвейном. Пашок, развалившийся на медвежьей шкуре в паре шагов от камина, выныривает из полудремы. Эдик, стоящий у окна, поправляет штору, но оборачиваться не спешит.
– Все время кричала, болела много, – говорит Виталина Степановна, и мне заранее становится не по себе. – Дочка моя, Любаша, никак на нее управы найти не могла. И коньяком теплым поила, и таблетки давала, и не спала ночами, баюкая. Но та не успокаивалась никак…
Портреты на стенах хитро щурятся, наблюдая за нашей реакцией. Теперь я точно знаю, что часть их написана Жанной – однажды прибирался в ее мастерской, невольно отметив, каким потрясающим талантом копировальщика она обладает.
Себастиан рядом, совсем рядом, присматривает из тени. А может, это сама усадьба следит за нами, плотоядно облизываясь и наслаждаясь бездной пропащих душ. Виталина Степановна ерзает в кресле, словно очнувшись, но бормотать не перестает.
– Однажды мы остались с Анечкой вдвоем, – говорит она, шевеля сухими морщинистыми губами. – Родные надолго уехали, отдохнуть хотели. Да и дочке выспаться нужно было. А Аня все кричала. Кричала и кричала, спасу от нее никакого не было…
Чумаков откладывает газету, подаваясь вперед так, словно хочет остановить старуху. Эдик поворачивается к окну спиной, и Валентин Дмитриевич замирает. Пашок морщится, зная окончание истории. Но монолог, больше похожий на ритуальную исповедь, не прерывает даже жестом.
– Очнулась я над кроваткой, – говорит Виталина Степановна, чье умение выращивать уникальные розы в прихотливой сибирской земле высоко ценится нашими хозяевами, – от тишины очнулась.
Мне тоскливо и тошно, и я уже жалею, что так плотно поужинал. Хочу уйти. Но точно знаю, что в дверях встречу Гитлера, одним взглядом способного вернуть меня на место. Сажусь на диван так, будто проглотил палку, и стараюсь удержать рвотные позывы.
– Думала, молочком сцеженным пою, – совсем тихо добавляет бабка, глядя на вязальные спицы, словно видит их впервые. – А оказалось, «Кротом» для прочистки труб. Почти чашку влила в нее, нос пальцами зажимала. Но замолчать заставила. Потом как в тумане все… бутылку под раковину на кухне убрала и спать пошла. Долго проспала, часов двенадцать. Проснулась от крика дочкиного. И чтобы встать да проверить, лишь одеяло повыше натянула и глаза не открыла. Тесть меня тогда чуть не задушил. А может, лучше бы и задушил…
Смотрю на Эдика. Этот взгляд с интересом перехватывает Пашок, но мне наплевать, что там малолетний говнюк может себе придумать. Мажордом со мной глазами не встречается, но вся его поза говорит: «Это ничего не значит. Причин и следствий по-прежнему не существует».
Молчу. Мне очень хочется высказаться. Исповедаться вслед за старухой, ведь именно этого дом требует от каждой из своих жертв. Но я молчу. Вместо этого приходят воспоминания. Яркие, как летний день. И столь же размытые, погруженные в знойное марево, не позволяющее разглядеть деталей.
Эдик что-то говорит, предлагает потихоньку собираться и тушить камин. Виталина Степановна сгребает вязание и уходит вниз, даже не подумав помочь Марине с уборкой грязной посуды. Чумаков медленно и важно, будто от этого зависит его жизнь или репутация, сворачивает газету…
Помню страх. Ни одно иное возвращение с уроков не было наполнено таким ужасом, даже когда в семье происходили действительно неприятные вещи. Помню запах чужого человека в квартире. Шаги, дыхание запыхавшегося взрослого мужчины. Помню его пульсирующее, волнами расходящееся желание сделать мне больно. Заставить меня страдать. Просто так, без особенных причин. Помню, как открывается дверь туалета…
И вместо того, чтобы обрушить волну злости на Валентина Дмитриевича, бросаю ее на окружающий Особняк. Потому что если бы не он, я бы продолжал плыть по ручью своей жизни, даже не пытаясь оглянуться на скалы, когда-то оцарапавшие дно моей лодки…
Смотрю на силуэт Себастиана в дверях. Смотрю на Эдика. Смотрю на стены и потолок, из которых торчат белые, чуть изогнутые зубы, словно вся комната внезапно провалилась в пасть взрослого Шаи-Хулуда…
У меня никогда не было твиттера, но это не означает, что я не в курсе принципов его работы. И сейчас мой взбудораженный мозг начинает сыпать хэштегами, один за другим бросая их на багровое покрывало сознания.
#Ненависть. А еще #ЖизньИдетВпередИЯВместеСНей. Или #Месть. Особенно яркими выглядят #Свобода и #ПроклятыеДуши.
– Ты сиди, братюня, не помогай, – насмешливо говорит мне Пашок. Он составляет заляпанные стаканы на нижний ярус столика. – Мы и сами управимся.
Замечаю, что пальцы сцеплены так, будто я хочу их себе переломать, до белизны и ломоты. Встаю, пропуская колкость мимо ушей, шагаю к камину. Пламя, как живое существо, узревшее своего палача, выбрасывает в мою сторону длинный хищный язык.
Открываю нагретую решетку, сотканную из гибких чешуйчатых тел. Я до сих пор не научился видеть красоту в простых вещах, иначе оковка камина показалась бы мне очень изящной. Даже несмотря на мерзость химер, покрывающих ее.
Беру увесистую кочергу и начинаю растаскивать в стороны почти прогоревшие дрова.
Марина, Эдик и Чумаков, загрузив стол грудой грязной посуды, направляются к дверям.
– Помоги мне с этим, – говорю Пашку, якобы не заметив искреннего удивления на лице бывшего наркота. – Как тут заслонка закрывается, напомни?
Эдик награждает нас подозрительным взглядом, но покидает гостиную. Пашок же, недоверчиво щурясь, замирает рядом. Понижаю голос так, что он почти не слышен сквозь потрескивание углей.
– Их можно убить? – спрашиваю без надежды на ответ, каждый миг ожидая появления Себастиана. Но его нет.
Пашок бледнеет, отшатывается, затравленно озирается.
– Даже не думай, нах, – шепчет одними губами, разом потеряв самоуверенность человека, не раз смотревшего смерти в глаза. – Молчи…
В комнате слабо пахнет едой и паленым деревом. Еще витают ароматы сигарет Эдика, едкой папиросы Чумакова, едва различимый след от духов Марины. Несмотря на то что ни одна комната Особняка не оборудована кондиционерами, запахи испаряются очень быстро, будто по углам установлены современные вытяжки. Они впитываются стенами.
– Убить можно любого, – говорю я.
Нет, не говорю – выдыхаю. Но точно знаю, что парнишка меня слышит.
– Как?
– Ты себе, братюня, могилу роешь, нах…
Пашок обреченно качает головой и приседает на «пацанские» корточки. Зачерпывает воды из кованого ведерка, стоящего рядом с камином. Осторожно, тонкой струйкой, чтобы не поднимать облака пепла, заливает огонь из ковшика с медным змеиным узором.
Пламя недовольно, яростно шипит и плюется искрами. Торчок, заманивший меня в этот дом, косится по сторонам и снова мотает стриженой башкой, будто прогоняя наваждение. На его левом виске яркая и блестящая капля пота.
– Даже если тебе удастся навредить одному из них, – едва шевелясь, артикулируют его губы, и я жадно всматриваюсь в них, боясь что-то упустить. – Себастиан не позволит довести дело до конца…
Себастиан. Наш незримый страж и судья для провинившихся. Голубоглазое порождение преисподней, оказавшееся в нашем мире вопреки законам сохранения границ. Человек, каким-то образом связанный с каменными кольцами в подвале. Он не позволит довести дело до конца…
Окончательно взбешенный… взведенный, как пружина… раздосадованный и потерянный, спрашиваю Пашка:
– Почему вы не бунтуете? Почему не пробуете наброситься все разом – сначала на Гитлера, потом на Константина? Ведь тогда у нас могут появиться ша…
– Шутишь, нах? – совершенно спокойно и серьезно перебивает меня парнишка, вешая ковшик на край ведра. Поднимается на ноги. Аккуратно, словно могу неосознанно причинить ему вред, забирает у меня еще теплую кочергу. Ставит на положенное место в стойке, закрывает решетку камина. – Ты действительно считаешь, что наших хозяев можно поднять на топоры и вилы?
– Да, – хочу ответить я.
– Отчего ты так веришь в их всесилие, если ни разу не пытался? – хочу возразить я.
– Они обманом убедили тебя в своей мощи, заставив опустить руки! – хочу упрекнуть я.
Но вместо этого молчу и вспоминаю нож для стейков, вонзенный в грудь Себастиана.
За нашими спинами, настороженный и бесшумный, появляется Эдик.
– Хватит болтать. Спускайтесь в подвал, – твердо приказывает он. – Время, отведенное нам на пребывание в доме, истекает через семь минут. А затем семейство покинет свои комнаты…
Мы спешим вниз, делая вид, что никакого разговора не было в помине.
#ВажныеМыслиНаБудущее.