Неаполь и Тоскана. Физиономии итальянских земель — страница 7 из 10

Этрурия

Под этим именем я имею в виду поместить несколько заметок о внутренней Тоскане, стране слишком мало известной не только за границей, но даже и в остальной Италии, а между тем весьма интересной во многих отношениях… Вся она между прочим наполнена остатками этрусских древностей и давно, в те времена, когда в Италию ездили из-за древностей, некоторые смелые туристы заглядывали и сюда. Теперь всё переменилось и тут только по преданию знают туристов, и слова форестьер и англичанин на языке здешних горцев считаются однозначащими. Предоставленная таким образом самой себе, страна очень много выиграла во многих отношениях, но потеряла со стороны гостиниц.

К сожалению, я слишком плохой археолог, и потому мне придется много молчать об этрусских древностях. Зато я надеюсь многое сказать об итальянских помещиках – предмете особенной редкости, и который попадается зато в очень хороших экземплярах именно здесь, в долинах Че́чины и Эльсы.

Вольтерра (дорожные заметки)

Среди пустынных, диких гор вулканического происхождения, на которых ни куста не видно свежего и зеленого, на высокой скале построили, много лет тому назад, город, весь из прочного, серого камня. Он и теперь еще стоит на своем месте, и теперь еще живут в нем люди. Стоит он, потому что еще не развалился, живут в нем, потому что нельзя же городу стоять пустому. Других законных причин существования Вольтерры в настоящее время нет, да их и не нужно. Жители Вольтерры – те из них, которые умеют читать и писать – проводят большую часть своей жизни в утомительных и ученых розысканиях по трудному вопросу: кто и когда построил их город. Прадеды их делали то же, а вопрос все-таки остается нерешенным. Не желая отбивать хлеб у вольтеррских жителей, которым и без того не много остается делать на земном шаре, я считаю священною своей обязанностью не мешаться в это запутанное дело. Пеласги[230] или этруски, или кто другой строил Вольтерру, нам от этого чести не прибудет – мы выскочки в истории человеческого рода – наши предки Рима не спасали. Только быстрее ли, вследствие этого мы идем вперед?..

Относительно Вольтерры очевидно одно – строили ее тогда, когда города строились для того, чтобы не иметь сообщений с остальным миром. Определенно этому не достает хронологической точности, так как подобные времена повторялись в истории нередко. Каждый раз, когда рушился старый порядок вещей, а новый не успевал стать рутиной, воровство и грабеж не успевали стать законными за давностью лет. Тогда приходилось отнимать открытой силой то, что потом требовалось на основании святого права. Золотая откровенность тогда царствовала повсюду, а слабые – неуверенные еще может быть сами в своей слабости – не раз подымали голову. Это им, впрочем, никогда не обходилось даром; потому что когда у сильных не хватало силы на насилие, у них были неприступные замки, в которые они уходили, всегда унося с собой добычу, пережидали грозу, и окрепнув, отправлялись на новые подвиги… В те времена Вольтерра первенствовала в Средней Италии, и в ней, на досуге, германское кулачное право – врожденное до такой степени всем официальным немцам, что они не могут забыть его, как ни потеют над «пандектами»[231] и «юстиниановским кодексом»[232], но в Италии вовсе не туземный продукт – переродилось в итальянское феодальное, которое тоже плохо принялось на этом блаженном полуострове, и даже в Тоскане первенствовало не долго. Во Флоренции утвердилась олигархическая республика, и дух времени изменился. Рыцарские добродетели, наравне с банкротством, стали худшими пороками, а старые пороки в свою очередь стали добродетелями. Только старые добродетели вовсе не думали склониться перед этими новыми, «как перед новою царицей порфироносная вдова»[233]. Разбойничьи шайки укрепились в Вольтерре и в окрестных замках, и наносили громадный вред флорентийской торговле, грабя караваны и затрудняя им путь в море. Вражда между флорентийской и вольтерранской республиками, может быть, единственная муниципальная вражда, имеющая логическое основание… Однако мирные негоцианты не могли и помышлять об открытой войне с дикими, горными баронами. Они ограничились тем, что дали другое направление своим караванам. Это был самый чувстви тельный удар, который можно было нанести тамошним шайкам: таким образом они должны были ограничиться одними местными ресурсами. Большинство отправились искать счастья в чужих землях, так как местные ресурсы были очень и очень не богаты. В вольтерранских горах никогда не было никакой торговли, благодаря географическому положению: о минералогических богатствах тамошней почвы тогда и не думали: весь край населен был бедными хлебопашцами, задавленными и тяжестью собственного ремесла, и баронами с их челядью. У земледельца – кроме его труда – украсть нечего; феодальному праву здесь дали чудовищные размеры…

Едва во Флоренции взяла верх свободная городская община, положение вольтерранских баронов ухудшилось, так как новая республика, не могшая терпеть подобного опасного соседства, со смелостью, свойственной господствовавшим в ней классам народонаселения, начала открытую, упорную войну против Вольтерры. Доблестные рыцари сразу поняли, что с подобным врагом справиться не легко, а потому отказались от своей пресловутой честности и стали искать спасения во всякого рода изменах и иностранных союзничествах.

Борьба эта тянулась долго, и вовсе не к славе феодальных баронов; наконец Франческо Ферруччи – этот Гарибальди XVI века – закончил ее блистательным финалом.

Это было во время гвельфо-гибеллинского союза против флорентийской демократической общины, которая отстаивала не свои только интересы: это была борьба права против насилия, возродившейся Италии против оживленного германским кулачным правом и клерикальным деспотизмом чужеземного владычества… Вольтерра, конечно, приняла сторону последнего. Положение Флоренции было слишком затруднительно. Друзья и союзники ее оставили, а неприятель теснил со всех сторон. Приверженцы Медичей и умеренные работали внутри ее, а дряхлый сенат ждал минуты, чтобы сдаться на приличную капитуляцию. Франческо Ферруччи с несколькими сотнями arrabiati[234] и наемников не думал о сдаче. В подобные критические минуты только отчаянные попытки могут удаться…

Ферруччи собрал всё свое маленькое войско и держал ему следующую речь:

Я веду вас на тяжелые подвиги. Вы, флорентийцы, должны идти за мною. Вы же, наемники, прежде подумайте. Жалованья я вам обещать не могу, мне может быть нечем будет даже кормить вас; смерть, труд и слава – вот что ждет вас со мною. Вы говорите одним с нами языком, но слова родина, свобода вам непонятны – вы торгуете всем, даже жизнью вашей. Родины и свободы продать нельзя, и вы забыли их, как не имеющие в ваших глазах никакой ценности. Пусть только те из вас, кто, хотя в эту минуту, способен их вспомнить, идут за мною. Кто попросит отставку теперь, тому я дам ее, и дам, кроме должных ему денег, какую только могу денежную награду. Но, едва мы выйдем из-за стен, первый, кто хоть на шаг от меня отстанет, будет убит, как собака, как изменник отечеству.

Все пошли с ним вместе под Вольтерру; под стенами ее в первый раз прокричали Viva l'Italia и взяли неприступную крепость. Это был не стратегический расчет; Ферруччи шел не на завоевания: он мстил и мстил жестоко…

Высокие черные стены крепости, словно кровью залитые, торчали высоко передо мной, пока я взбирался в неудобном барочино[235] на крутую гору. Целый час кряду я видел по сторонам те же дикие, голые скалы и между ними красный конический холм Монте-Россо. Были сумерки. В крепости, где теперь пенитенциарная тюрьма, перекликались часовые. Мой извозчик, которого дядя – cavalier presidente della Corte Regia di Lucca[236], с наслаждением вслушивался в их протяжное all'erta sto[237]. «Восемьсот их сидит там», – говорил он мне с самодовольствием, показывая бичом на каменную громаду, – «и еще столько же поместится. Славное заведение».

Наконец колеса глухо застучали под аркой тюрьмы и мы въехали в город, весь очень похожий на подобное же славное заведение…

* * *

Пришел чичероне в остроконечной карбонарской шляпе на затылок, на очень коротеньких кривых ножках, но зато с очень длинной бородой клином и с превысоким плешивым лбом. Зовут его signor Giuseppe Calai, и я тем смелее рекомендую его всем и каждому за первого вольтерранского чичероне, что во всем городе нет второго. Во всей фигуре его, в манерах, в движениях замечательно дружеское сочетание официальной торжественности дворецкого и угрюмого равнодушия факельщика, показывающее, что s-r Калан жил в хорошем обществе. Первое действительно он приобрел на службе какого-то польского графа, посылавшего его, между прочим, в Лондон за кровной кобылой, и какого-то русского барина, посылавшего его в Лондон за настоящим бульдогом с кличкой Джек и с приличным аттестатом. Аккуратно ли исполнил 5-г Джузеппе эти поручения – Бог весть. Он уверяет очень искренним тоном, что у кобылы глаз был очень широк и что Джек, несмотря на свои молодые годы, обладал «крепостью черных мясов, уму непостижимою», и я готов во всякое время поручиться за истину его слов, но пари не подержу.

В 1848 году мой чичероне случился в Венгрии и выполнял там поручения совершенно иного рода. Вообще он много путешествовал и приобрел очень разнообразные сведения насчет характера разных европейских национальностей, сомнительную репутацию, чахотку, порядочный ревматизм и маленький капитал. Утилизировал он только первое и последнее, заведя в Вольтерре лавчонку антиквария. Вот уже девятый год, как он мирно доживает свой бурный век в родном своем городе, показывая его достопримечательности иностранцам и продавая им же всякую дрянь по очень умеренным, или кажущимся ему умеренными, ценам.

В его сообществе отправился я осматривать всякие местные знаменитости, и увидел их действительно множество.

На площади, возле подслеповатого, закопченного собора, стоит вольтерранский музей, один из самых замечательных в Европе по части этрусских древностей. Успокойтесь – я не скажу ни слова о всех грязных и уродливых драгоценностях, собранных в нем в большом количестве, – они могут иметь громадный интерес для науки; но ведь музей патологической анатомии имеет его вероятно еще больше, однако же вы не выберете его местом своей прогулки. Кроме того, я составил уже проект закона, которым под смертной казнью запрещается говорить во всей Тоскане об этрусских древностях, и жду только, чтобы меня выбрали депутатом в парламент, да чтобы пьемонтское… виноват, итальянское министерство позволило не только de jure, но и de facto депутатам предлагать на рассмотрение камеры свои законы. Это будет очень неудобно для камеры, но что же делать: нужно жертвовать в известных случаях собою благу отечества…

Посещение вольтерранского музея во многих отношениях очень полезно; нигде древнее, отжилое не является в такой отвратительной форме, как там. Обломок торса Геркулеса Фарнезского поражает приятно, потому что в нем проявляется мысль, чувство красоты, что-то живое. Но все эти придавленные своды, безобразно взваленные один на один колоссальные камни циклопских построек свидетельствуют о совершенно другом, и вся Вольтерра с ее достопримечательностями – мертвец, которого еще не похоронили. Детям показывают глиста, который может у них зародиться, если они будут есть сладкое, и говорят, многие из них в рот не берут сахару после этого; отчего же в тосканцах вид Вольтерры не возбуждает такого же отвращения к их прошедшему?.. Пока здешние ученые спорят о трех головах ворот dell'Èrcole[238], львиные ли они или человеческие, жизнь уходит из рук. Во время всеобщего движения в Италии, когда решалась судьба полуострова, когда затронуты были все те вопросы, которые необходимо близки каждому, кто живет на свете, – в Вольтерре очень серьезно спорили о том, что означает двухголовый Янус, эмблема города? Может быть древние обладатели Вольтерры предугадывали, что некоторым из их потомков не будет доставать этой части тела и потому выбрали подобного бога своим патроном.

Едва вышел я из ворот dell'Èrcole, передо мною открылся чудный вид на окрестную кампанию[239]. Странно, что среди этой мрачно величавой природы выродился всего один энергически деятельный человек, живописец Даниил Ричьярелли, известный под именем Вольтеррано[240]. В Вольтерре есть только одна его картина «Илья пророк в пустыне», и та в доме, принадлежавшем прежде ему самому, а теперь какому-то кавалеру Ричьярелли, посылавшему свой портрет экс-герцогу Леопольду в Вену. Я отправился смотреть на нее.

Висит она в гостиной почтенного кавалера, уставленной всякого рода алебастровыми вазами и изваяниями. Общий эффект напоминает несколько наши мещанские домики в провинциальных городах.

Пока я смотрел на эту картину и понимал, почему Вольтеррано не любят в Вольтерре, две черномазые горничные смотрели на меня, отодвинув портьеру, и вероятно не понимали, как можно полчаса стоять перед раскрашенным полотном. А картина эта разъяснила мне многое и многое. Рассказать впечатление подобного рода произведений невозможно, а между тем во всяком взмахе кисти маэстро живо чувствуется самый энергический, гордый протест против всего условного, всего неподвижного, всего сковывающего, давящего человека. Живопись считают искусством вполне объективным – напрасно. Этот «Илья пророк» заставил меня полюбить смелую, мощную личность своего автора, который не плакал над людскими слабостями, не улетал в неземные сферы, который был другом Микеланджело, когда тот бежал из Флоренции, но не хотел быть его учеником, считая недостойным человека подчиняться даже тотальности другого…

Положение путешественника, которого чичероне водит по совершенно незнакомому ему городу, иногда бывает чрезвычайно приятно, в особенности в теплый весенний день и для того, кто имел честь родиться под счастливым небом Малороссии. Тут вполне изведаешь все прелести беззаботной лени, не той лени, которая заставляет целый день лежать на боку; напротив: ходишь много, физически утомляешься, а мысль отдыхает; собственному произволу нет места. Ведут туда-сюда, и туда или сюда всё равно идешь лениво, беспечно, всё равно исполняешь священную обязанность путешественника, смотришь на то, или на другое, что покажут. А в Вольтерре-то благодать: нет ни дилижансов, ни железных дорог – заботиться не о чем: всюду поспеешь вовремя; в гостинице служанка без кринолина не ждет ведь с нетерпением и не считает минуты, а поесть везде и во всякое время найдешь!.. Г. Калан водил меня по всем уголкам и я повсюду шел за ним с покорностью ребенка, и мы наконец очутились у самых дверей кабинета одного из самых важных вольтерранских сановников: директора тамошнего пенитенциарного заведения. Величественная фигура, в форменном платье и с шевронами на рукавах, несколько вывела меня из сладостного усыпления.

«Это что такое»? – спросил я чичероне. – «А нужно разрешение директора – вы разве не хотите осмотреть первую пенитенциарную тюрьму всей Италии». – «Хочу, хочу – ведь я за тем сюда приехал, чтобы смотреть; так показывайте заодно уж и тюрьму, и директора»… Чем ближе подходили мы к заповедной двери, тем более низенькая фигурка моего спутника вся проникалась выражением глубочайшего уважения и преданности: шаги его мало-помалу теряли всякую звучность, шагах в пяти от двери он снял свою карбонарскую шляпу, обнажил череп, за который Галль и Лафатер[241] дали бы полцарства – и тем охотнее, что у них его никогда не было…

Нет худа без добра и в худе без добра есть добро – как же бы не было его в табачном откупе… И оно есть. Итальянское правительство радо бы во всех своих поданных пробудить склонности сослуживца Манинова, который, как известно, курит даже в… Лица, занимающие здесь важные административные посты – желая конечно подать хороший пример кому следует, – принимают всех и каждого с сигарой в зубах и это дает посетителям полное право делать то же… Но директор вольтерранского пенитенциарного заведения – не такого рода сановник. Корыстные соображения недостойны его возвышенного ума, занятого исключительно высшими государственными расчетами, и он не даром бреет свой подбородок, как наши дипломатические чиновники за границей. В манерах своих пьемонтский сановник корчит петербургских начальников департамента, чем производит сильное впечатление на подчиненных, и на непосвященных…

Подобные тузы в Италии редкость; в Пьемонте я никогда не бывал, а от Петербурга успел уже отвыкнуть: я спроста вошел в кабинет директора, как в Италии все входят в кабинет директора и всякого рода присутственные места, магазины и кофейные…

Величавый взгляд божества этого храма дал мне сразу понять, что я промахнулся; но что нужно было мне снять: шапку ли, как при входе в Исаакиевский собор, или сапоги, как в Смирне при посещении мечети вертящихся дервишей – я решительно не мог догадаться в моем смущении. По счастью, величие всегда сопровождается снисходительностью к слабостям простых смертных, и величавый директор – снисходя к моему горестному положению – снял сам свою шляпу и этим подал мне спасительный пример, которому я поторопился… не последовать… Несмотря на это, директор принял меня с гостеприимством, достойным управляемого им заведения, и дал позволение осмотреть всё, что мне вздумает показать усатый сторож с шевронами… И я отправился за окованные двери с тяжелыми замками, благодаря Всевышнего за то, что на выход оттуда мне ни у кого еще не нужно было спрашивать позволения. Живется в пенитенциарной тюрьме впрочем недурно – это я слышал прежде от некоторых из моих приятелей, знавших по опыту то, о чем говорили; теперь же я мог заключить об этом по веселому виду заключенных, прогуливавшихся в красных костюмах по коридорам, так как день был праздничный… Решительно нет худа без добра – и в квакерстве, и в пьетизме есть добро…

Мысль посылать в Вольтерру – в эту незасыпанную еще могилу, приговоренных на гражданскую смерть – совершенно достойна и этой квакерской системы, и артистического духа итальянцев, умеющих всему прибрать соответствующую форму… В той же самой крепости сохранили одну из башен в первоначальном ее виде, для большего контраста. Башня эта, высокая, круглая, называется башней Мужчины – Torre del Maschio[242]; на противоположном ей конце стоит другая и ее называют Женщина – Femmina. Эти живописные имена я в первый раз услышал от чичероне, так как боясь затеряться в незнакомом городе, я не вынимал из под мышки мой guide, а будучи близорук, не мог читать его в этом положении, и они заставили меня ожидать какой-нибудь чудесной легенды средних веков. Чичероне откашлялся и начал:

«Все форестьеры, делающие мне честь смотреть эти башни, предполагают, что насчет их существуешь какая-нибудь легенда… Я же положительно могу уверить вас, что легенды нет никакой, а названия: Maschio и Femmina производят оттого, что – как сами вы можете заметить (и он указал мне на «Женщину») – она несколько ниже первой». Я очень недовольный оглянулся и увидел, что чичероне прав: она приземистей и форма ее мягче и круглее, чем Maschio. Легенды не было!

По коридорам и на двориках гуляли заключенные в красных куртках, таких же панталонах и шапочках. «У нас есть еще и желтые», – говорил мне усатый тюремщик с одной стороны, пока с другой истинный чичероне очень обстоятельно сообщал мне историю каждого камня, со всеми возможными подробностями. Сообщения унтер-офицера были гораздо интереснее; он познакомил меня с некоторыми из красных, которые все вообще были очень приветливы и любезны. Пенитенциарная система в Тоскане, – в остальной Италии она еще не заведена, – значительно переменилась. Квакерского в ней осталось только то, что заключенным бреют усы и бороду, и это делает их очень похожими на здешних попов, так как благодаря хорошему содержание, у всех их довольно круглые физиономии. Красные живут здесь только на время, желтые на всю жизнь. Красные обыкновенно работают по нескольку человек вместе, а только спят по одному, в маленьких кельях, вдоль длинных коридоров. Они разделены по ремеслам, и плотникам, кузнецам и столярам всех лучше житье; работают они всегда в большом обществе, в нарочно устроенных для этого мастерских. Желтых держат поодиночке и по большей части они не имеют между собою никаких сообщений. При их кельях маленький дворик, шагов пять квадратных, отгороженный со всех сторон каменной оградой: они видят только часовых, бродящих на высокой площадке крепости… В Вольтерре нет регулярного войска, все военные посты заняты национальной гвардией. Меня поразило сперва то, что почтенные здешние воины-буржуа не имеют свойственного им в других местах воинственного вида. Усатый вахмистр, истинный профессор во многих науках, объяснил мне и это.

Оказалось, что они вовсе не были буржуа, а контадины из окрестных деревень, которых отправляют в Вольтерру для обучения военному ремеслу. Во всё время пребывания их в городе, им выдают по 1 фр. 4 сайт, в день, чем они вовсе недовольны, так как за эти деньги работника в рабочую пору нанять нельзя, а между тем у них отнимается право жаловаться на свою горькую участь… Усатый вахмистр весь начинен самыми разнообразными познаниями; он делал кампанию 48 года, то есть отправился из Вольтерры в Ливорно, а оттуда во Флоренцию, где спокойно дождался прибытия немцев. Он недоволен всем в настоящее время, а всего более пьемонтцем-директором.

«Это деспотическая душа, уверяю вас», – говорил он мне таинственным шепотом, – «сам префект перед ним ходит по струнке. А уж с нами что он делает, и… Вот скажу я вам, например, о себе. Ну, да что о себе. А вот о заключенных!.. Прежде всем им выдавалось вино пять раз в неделю; приказал выдавать каждый день, но только тем из них, которые хорошо работают!.. Из этого что вышло? Раздаем вино уж не мы, а capimaestri[243]. Да ведь это незаконно, а главное – равенства нет. А ему подите, скажите. “Здесь, говорит, распоряжаюсь я!” Да так еще кулаком по столу хлопнет, что окна задрожат. Разве делаются такие дела в конституционном государстве!»

– Отсюда, изволите видеть, – толковал мне между тем чичероне, – через этот подъемный мост войдем мы в башню, где тюрьма Лоренцо Лоренцини, в которую запирали еще политических преступников!..

– Во времена последнего великого герцога, – перебивал унтер-офицер.

– Когда, наконец, Леопольд… – продолжал с неудовольствием чичероне.

– Вход в нее прежде был с третьего этажа, – продолжал унтер-офицер.

– По узенькой и крутой лестнице… Эффект был потрясающий…

– Страшно было ходить…

И таким образом, в запуски, как Добчинский и Бобчинский, рассказывали они мне всевозможные подробности о тюрьме, о великих герцогах, о Лоренцо Лоренцини[244], которого Франческо Медичи запер в эту тюрьму за то, что он переносил любовные записочки от своего брата к его жене. Лоренцо Лоренцини просидел в этой тюрьме, прикованный на цепь, как собака, с лишком 11 лет, протер своими ногами дорожку на каменном полу, и с горя сочинил трактат о конических сечениях, которого рукопись и теперь еще хранится во Флоренции, в Мальябекьянской библиотеке[245]. Тюрьма Лоренцини, маленькая, круглая и совершенно темная, занимает самый центр башни. По обеим ее сторонам два низенькие, узкие, сырые коридоры, извивающиеся дугами по обеим ее сторонам; коридоры, которые называют тюрьмами двух сестер. А, так вот она наконец, желаемая:

Легенда о двух сестрах

Легенду эту рассказал мне не чичероне… Он даже уверял меня, что и тут легенды никакой нет, что тюрьмы называются вовсе не двух сестер, а две сестры, и что называются они так, потому что совершенно похожи одна на другую… Это был сущий вздор, и я прямо из крепости пошел в кофейную… После нескольких стаканов крепкого пунша, я рассказал сам синьору Калан легенду о Вельтриции и Патриции. «Ведь это легенда о двух сестрах?» – спросил я его в заключение. Молчание – знак согласия. А синьор Калан отвечал молчанием: он спал глубоким сном, склоня на собственное свое плечо свою лысую голову…

Недалеко за городом находится городок смерти – la Necropoli, место, в котором рыскают обыкновенно англичане и разрывают на нем всю землю, в надежде докопаться до чего-нибудь очень хорошего. До сих пор еще это им не удалось, но тем более остается надежды на будущее…

Имя Некрополя обещало… Мы шли около получасу по каменистой дороге. Солнце палило отчаянно и не было ни одного деревца, которое могло бы догадаться бросить на нас спасительную тень… Остановились мы наконец у свиного хлева; чичероне пробормотал что— то и вдруг исчез, словно сквозь землю провалился. Замечу, что это последнее в Вольтерре вовсе не так трудно, как может показаться на первый взгляд, и есть надежда, что скоро весь город наконец исчезнет под землей – но об этом впоследствии, потому что в ту минуту я вовсе не думал об этом и ни о чем другом… Солнце палило так, что было вовсе не до думанья… Гармоническое хрюканье свиньи раздавалось из хлева. В стороне стоял высокий деревянный крест, со всеми принадлежностями, то есть с петухом на верху, с прислоненным копьем и пр. Под крестом сидела какая-то фигура, которую я с первого раза не принял за человеческую, но со второго принял…

– Зачем стоит тут этот крест? – спросил я ее, желая начать интересный разговор.

– Поставили…

Я остался совершенно озадачен таким рациональным и логическим ответом!..

– Да кто же поставил? – спросил я.

– Кто? Бальдассаро – добрый человек (Baldassarro il Buon uomo).

– Да кто же был этот Бальдассаро – добрый человек?

– Бальдассаро – добрый человек.

Чичероне появился в сообществе какой-то пожилой женщины. Я ошибся не многим: он действительно вылезал из-под земли…

– Я ходил за ключами, – объяснил он мне свое отсутствие.

Благословись, мы отправились в путь. Впереди шла толстая крестьянка с зажженной лампой. Она – единственная хранительница единственной, уцелевшей в настоящем виде над Вольтеррой римской гробницы, наполненной всякого рода интересными древностями. «Будь это в другой стране», – подумал я, – «тут бы приставили по крайней мере двух штатских или военных хранителей, с приличной канцелярией и главным штабом. Лучше ли бы от этого сохранились древности? Пусть ответят те, которые по 15 целковых покупали картины Рембрандта и др.».

Гробница эта очень интересна, но так как по милости свойственной всем человеческим глазам слабости, мои вовсе не были в состояли различать окружающие предметы при тусклой лампе, после яркого солнечного света, – то я могу сообщить только то, что наткнулся на какую-то должно быть урну, должно быть когда-то содержавшую в себе пепел какого-нибудь должно быть очень почтенного римского гражданина с двойным именем, кончавшимся два раза на us. Одним словом, я не могу выйти из гипотез; гипотезы же составлять можно очень удобно – и я думаю в настоящее время даже с большим удобством в России, чем в Вольтерре.

Из этой римской гробницы мы отправились в царство Лжи, то есть в ту часть Некрополя, где покоятся пеплы вольтерранских граждан, умерших после того, как умер город…

На свете – или правильнее в свете – есть одна очень важная наука, которой до сих пор не воздали должного, даже не признали ее с подобающей откровенностью за науку, тогда как она имеет на это столь же неотъемлемые права, как например, френология и чистая философия. Наука эта – ложь, к которой всех нас хорошо приучают с детства, стараясь отучить даже лгать с откровенностью. Во всяком случае, чтобы усовершенствоваться в ней, приобрести артистическую оконченность, необходимо побывать в новой вольтерранской Некрополии…

Но пора же выбраться наконец из этих гробниц, в которых давно нет даже и пеплу человеческого, хотя бы для того, чтобы попасть в другую, где вы найдете очень благовоспитанных живых мертвецов. Иначе те, которые по воле злых судеб читают меня, могли бы спросить: да куда же девались те 5000 жителей, которые при землетрясении 1846 года устроили целый лагерь в нескольких милях от Вольтерры. Это единственное событие, которым вольтерранцы (не вольтерьянцы – Боже сохрани) дали знать о своем существовании… Да, и в Вольтерре есть жители…

Есть в ней г. Америго Витти, а у него в жилах течет не кровь – иначе она застыла бы от одного взгляда на настоящее положение города – а ртуть, – так по крайней мере уверяет меня г. Калан… Результатом этой физиологической странности выходит то, что синьор Америго не может посидеть полчаса на месте – но мечется и бросается во все стороны, поэтому некоторые либеральные флорентийские журналы подумали было, что он живет… Ошибка простительна в людях, хотя бы они были даже редакторы журналов, а в этом случае тем более, что флорентийские либералы смотрели на дело издалека. Что делает Америго Витти? Нет, в этой форме на вопрос решительно нельзя ответить. Чего не делает г. Витти?

Ответ простой: дела. Он скульптор, член всевозможных и невозможных обществ, какого бы ни было направления; он представитель вольтерранской демократии и кавалер св. Маврикия и Лазаря…

Во время последнего итальянского переворота, Вольтерра поторопилась… подождать, что сделают другие. Не то, чтобы тенденции ее не были определенны; напротив, она и душой и телом хочет доживать спокойно. Но согласитесь, смешно же бы было, ради квиетизма, поднять тревогу, тем более что оставалось много несравненно более удобных способов высказать свои патриотические стремления. Она конечно остановилась на этих последних. Синьор Conte A, Marchese В, Barone С (в Вольтерре нет нетитулованных особ) отрастили себе усы и бородки all'Italiana, предварительно сняв с себя портреты, которые послали в Вену – кому следовало. Говорят, будто получив драгоценный альбом, Леопольд забыл, что он в Вене, где запрещены цензурой сонеты Филикайи[246], и воскликнул с порывом истинно-итальянского увлечения: Forse voi ancor più bruti, ma più forti![247]

Но речь не о Филикайе – его в Вольтерре не читают. Достаточно того, что signor cavaliere Америго Витти не потерпел позора своего родного города, и едва пьемонтские войска вошли в город, он поднял трехцветное знамя на своем великолепном дворце. Он даже не ограничился и этим, а предложил муниципальному правлению назвать именем Виктора-Эммануила театр, носящий теперь имя Персия Флакка[248] и в котором с самого времени его существования не было дано ни одного представления. Муниципия на это не согласилась, находя, что вид Вольтерры и так слишком много изменился, с тех пор, как жители отрастили себе либеральные бородки.

Между тем г. Америго Витти не ограничился этим, а тотчас же открыл в Вольтерре комитет итальянского единства, которого сам он президент и вместе с тем единственный член до сих пор.

Общество взаимного вспомоществования между работниками не привилось в Вольтерре. Г. Витти никогда хорошенько им не занялся, потому что во всей Италии еще ни один из предводителей подобного общества не получил креста св. Маврикия и Лазаря. Да впрочем подобное общество едва ли необходимо в Вольтерре; собственно работников там нет.

Единственная промышленность этого города – выделка алебастровых ваз и подделка из алебастра же этрусских древностей. Основание хрупкое – да оно и подломилось сразу, едва прекратился в Италию наплыв праздношатающихся с набитыми карманами. Таким образом большинство вольтерранских рабочих перешли либо в пенитенциарное заведение, либо в богадельню.

Зато г. Витти учредил здесь батальон Надежды. Это-то и есть его капитальное дело, и оно-то и доставило ему святое право напечатать на своих визитных карточках «Cavaliere dei ss. Maurizio e Lazzaro»[249].

Кстати, о батальонах Надежды вообще. Батальоны эти состоят из мальчиков, которых даром учат военным хитростям. Они очень распространены в Италии, но в Вольтерре они, вероятно, не были бы надеждой г. Витти. Странно, что Италия так скоро успела забыть, что батальоны, сражавшиеся при Милаццо и при Вольтурно[250], не умели ходить в ногу. Военная лихорадка – болезнь, как видно, заразительная, и немудрено, что бонапартовские агенты завезли ее и в Италию. Впрочем, тут все эти батальоны – лафариньянская пародия проекта Гарибальди всенародного вооружения.

В Вольтерре вечный антагонист Витти, Ингирами, хотел было, по образцу батальона Надежды, учредить батальон Софии, с тем, чтобы послать его на помощь разбойникам в северные неаполитанские провинции. Проект этот было однако не легко исполнить и вовсе не безопасно, а потому вольтерранский аристократ счел за лучшее на деньги, предназначенные для этого, построить баню, наподобие древних римских терм – что исполнил с большим успехом.

Витти и Ингирами – два противоположные полюса в Вольтерре, и если бы только была хоть какая-нибудь внутренняя, общественная жизнь, она, конечно, состояла бы из упорной борьбы между ними. Борьба эта есть и теперь, но в весьма карикатурной и смешной форме; оба они считают себя предводителями партий, тогда как партии нет ни у того, ни у другого. Да что и делать в Вольтерре партиям; жить можно очень удобно и без них.

В Вольтерре нет не только партий, но даже того, что есть в большей части наших уездных городов – клубов, собраний, театров. Нет журнала, а иногородные получаются очень плохо, а читаются еще плоше.

Осмотрев синьора Витти, который такая же официальная достопримечательность Вольтерры, как и собор, и этрусские гробницы, я возвращался в свою гостиницу, чтобы отдохнуть на лаврах. На улице у домов, с обеих сторон, без шляп и на коленях стояла толпа. Пришлось остановиться. Проходила какая-то процессия с крестами и хоругвями. Попы в очках и в ермолках на голове шли, распевая в нос по тетрадке какие-то гимны. За ними лакеи здешних синьоринов, увешанные галунами и разноцветными (но не трехцветными) лентами. А позади всех – хор музыки контадинской национальной гвардии, играя какой-то торжественный марш. Процессия ушла далеко вперед, народ повставал с колен; вдруг из-за угла вышла толпа работников в рубашках, с засученными рукавами. Это были мареммские горцы, приходящие в Вольтерру на время отдыха от полевых работ: они раскапывают здесь землю для археологов, всё еще надеющихся докопаться наконец до чего-нибудь хорошего. Едва услышали музыку, они подхватили дружным хором гимн Гарибальди. Музыканты не утерпели и подхватили вслед за ними. Эта новая процессия поворотила в другую сторону; попы поспешили спрятаться в ближайшей церкви; публика, робко оглядываясь, стала расходиться. «Что за черти эти мареммане», – бормотали некоторые себе под нос. А синьор Калаи с наслаждением вслушивался в удалявшиеся звуки: «Elettrizza»[251], – говорил он мне; но несколько стаканов пуншу успели уже наэлектризовать его достаточно.

Было совершенно темно, на всей улице всего два-три фонаря. Мы шли очень скоро. Вдруг проводник мой уткнулся носом в попавшуюся нам навстречу стройную женщину. Карбонарская шляпа слетела с его головы, раздался гармонический звонкий смех. Он однако же скоро оправился и попробовал было вступить в любезный разговор.

«Пустите, пустите», – сказала красавица. И она быстро удалилась плавным шагом.

Синьор Калан посмотрел ей вслед, целуя пальцы. «Что прикажете делать», – заметил он, – «женщины – это слабость, Бог знает, скольких уже поколений рода Калан».

Оставалось осмотреть самую замечательную из вольтерранских замечательностей, единственную прогредирующую с каждым днем и грозящую заставить наконец молчать о Вольтерре и много говорить о себе.

Это так называемое balze, земляные обвалы под самым городом. Их много во всех почти концах города. Самые лучшие экземпляры – на северо-восточном угле Вольтерры, близ монастыря Санта Кьяры. Мы отправились туда.

По дороге пришлось проходить через площадь св. Августина – место, где Ферруччи с флорентийцами вломился в город.

– Сколько здесь ни разрывали землю, – говорил мой чичероне, – не в состоянии были найти ни одного целого копья или меча, а обломков да скелетов нашли столько, что если бы сложить в одну кучу – набралось бы выше может быть соборной колокольни.

– Куда же их дели, эти обломки и скелеты?

– Бросают куда попало. Не возиться же с такой дрянью; за них ни один англичанин шиллинга не даст.

– Может быть; но мне кажется было бы не бесполезно собрать их во дворце здешнего муничипио…

Долго шли мы вокруг городских стен по каменной, неровной дороге. По сторонам показалось множество горных ключей, очень живописного вида и с прекрасной, чистой, как расплавленный хрусталь, горной водой.

– Отчего же это в городе вода такая скверная? – спросил я чичероне.

– Дождевая – сюда за нею не ходят.

– Да ведь фонтан, при таком изобилии источников, не трудно устроить.

– Не трудно, конечно; но уж если г. Витти не сделает, так никто не сделает.

– Разве муниципальное правление так бедно, что даже фонтана устроить не может?

– Бедно оно, бедно, но уж не так… Только фонтана не сделает. Нужно, чтоб г. Витти, или хоть правительство, например…

Всем этим господам очень хочется, чтобы правительство, по отношению к ним, разыгрывало роль няньки.

Наконец мы пришли в огромный монастырь постройки XVI века, но с пристройками всевозможных веков. Это и была Санта Кьяра.

Мы прошли через пустую галерею и очутились у наружной двери. Я хотел было продолжать путешествие, но мой чичероне кричал неистово и наконец наивно дернул меня за фалды. Я остановился. У самой лестницы шел крутой обвал глубоко, глубоко вниз, сажень на триста.

– Это новое, – заметил мне чичероне, – несколько дней тому назад я был здесь и еще два человека в ряд могли бы прогуливаться свободно.

Обвал действительно был свежего, ярко-красного цвета. Итак земля осыпается мало-помалу с каждым днем. Теперь уже провалилось холма два-три порядочных размеров. Что это за странный геологический феномен – не объяснено еще до сих пор, но так как этрусские умы не считают достойными себя не иметь на всякий случай готовой уже теории, то и приписывают вольтерранские balze действию подземных вод. Так ли или иначе, где прошлого года еще была большая дорога, по которой ездили шестеркой запряженные тяжелые дилижансы, теперь – дикие скалы, успевшие уже порасти мохом, и по ним с трудом пробираются горные козы, которые часто и пропадают там, врасплох застигнутые обвалом. Монахи Санта Кьяры, месяца полтора тому назад, вынуждены были оставить свой монастырь, стоивший порядочных денег вольтерранским набожным старухам… Теперь там нет ни души и даже прогулка в этих местах вовсе не безопасна. Теперь торопятся разломать этот монастырь, чтобы спасти по крайней мере материалы. Калан закупил уже у игумена все барельефы, медальоны и другие скульптурные украшения, в надежде богатых барышей.

А невидимый враг втихомолку подкапывается под самое основание города. Рано или поздно провалится наконец под землю эта душная столица покойников, засыпется наконец землей эта бог весть зачем отрытая и еще отрываемая могила, вместе со своим двуголовым Янусом, безголовыми археологами, синьором Витти и его батальоном Надежды.

21 апреля 1862 года

Вольтерранские горы

Только выехав из Вольтерры, начинаешь дышать свежим, суровым горным воздухом. Дорога убийственная; полумертвая кляча, едва перебирая ногами, тащила маленький экипаж с пригорка на пригорок. По сторонам горы не теряют нимало своего дикого характера; жилища бедны, жители бледны и худы; все они какие-то надорванные, придавленные на вид; – немудрено: столько лет над ними почти на воздухе висит Вольтерра со своей высокой башней del Maschio…

Под Вольтеррой замечается совершенно в обратном порядке то, что видим около всех других городов: чем дальше от нее отодвигаешься, тем больше встречаешь признаков жизни… Правда, очень бедной жизни.

Все мы знаем только городскую Италию с ее классическими достопримечательностями, с ее голодными пролетариями. Над участью этих последних сильно сокрушаются европейские филантропы. Она незавидна, конечно, но не она – последнее слово отжившего феодализма. В горах под Вольтеррой есть еще деревенский пролетариат – продукт совершенно местный. Да он, кажется, здесь только и мог породиться, благодаря особенно благоприятным ему условиям гражданской жизни и самой почвы. Страна эта самой природой устроена для всякого рода угнетений. Едва наконец феодализм стал в Италии крайней нелепостью, то есть потерял возможность существовать, – тут появилось другое, новое, усовершенствованное и привилегированное… Новое впрочем оказалось в сущности старым: продолжали по-прежнему красть у труженика его последний ресурс – труд, всё то, что у него только можно было украсть. Мать-природа с своей стороны помогла конечно не слабейшему.

Мы до того привыкли встречать повсюду в сельском народонаселении какую-то хотя слабую тень самостоятельности, что мне поневоле дышалось как-то легче, едва исчезли из вида все эти пенитенциарные заведения, музеи и пр. Я открыто не хотел видеть предметы такими, какими, мне казалось, они бы должны были быть в действительности. Всё шло прекрасно, пока приходилось иметь дело с мертвой природой – она стояла себе молча и предоставляла мне полное право думать о себе всё, что мне было угодно. Но скоро, увы! я приехал в маленький городок Монте-Катини. Я называю его городком, потому что его все так называют – в сущности это даже не деревня. Здесь живут несколько семейств работников, занимающихся раскапыванием медной руды, отстоящей мили полторы от городка, или как хотите его назовите. На этих заводах работают слишком 300 человек, но большая часть из них бобыли и квартируют под открытым небом, находя это несравненно более соответствующим со своими средствами.

Едва пришлось иметь дело с людьми, золотые мои мечты разлетелись как дым. Люди не умеют обманывать там, где это им невыгодно. Для того, чтобы мучиться голодом и сохранять при этом приличную важность лица, нужно быть испанцами, то есть добровольно наложить на себя это бремя. Нищета, отчаяние кладут на все человеческие лица совершенно особенный отпечаток, странно действующий на всех без исключения добродетельных буржуа. Какой-нибудь Мирес смело будет смотреть в глаза государственному прокурору, но он отвернется, едва увидит на дороге пролетария. А если нечаянно глаза его встретят этот неприятный предмет, он очень дурно переварит свой обед или завтрак.

При первом взгляде на двух-трех рудокопов, спокойно стоявших у дверей единственной кофейни Монте-Катини, я понял, что не умер еще феодализм в горах под Вольтеррой. Зато он так замаскировался, что его узнать нельзя было.

Вместо феодального замка, на холме Капорчио стоит великолепное здание, крытое железом – большая редкость в Италии. Дымят колоссальные трубы, прогуливаются барыни в кринолинах и с ними любезничают воинственного вида сторожа, одетые в мундиры, похожие на немецких стрелков. И обладатели всего этого гг. Слен[252], Колль и комп. – все чистые британцы родом, чистые кодины по убеждению… Не судите, да не судимы будете. Они кодины на самом законном из законных оснований. В Леопольде оплакивают они утраченную с переворотом 59 года привилегии. Уехал он из дворца Питти и грозные тучи заходили на горизонте гг. Колля, Слена и комп. Начинают учреждаться ремесленные братства, начинает приближаться время освобождения крепостных и в западной Европе. А у гг. Колля, Слена и комп, их много, и им есть о чем горевать. Понятно, что слово крепостные имеет в этом случае вовсе не славянофильское значение…

Меня повели прямо в контору, где встретил меня какой-то немец управляющий, с демократической бородкой, но очень аристократически приглаженный и расчесанный. Вероятно член какого-нибудь К. К. privilegierte democratische Bruderschaft… Он прикомандировал ко мне какого-то толстенького старого приказчика-итальянца и этот пустился показывать мне все прелести фабрики.

Отлично вычищенные машины шумели и ворочались во все стороны; толпы запачканных работников всевозможных возрастов, бледные, худые, возились подле. Впоследствии я узнал, что самая большая плата им по 1 фр. 40 сайт, в сутки. А работают они 12 часов кряду – половина днем, половина ночью, и во всё это время им не дается даже и одного часу на обед и на отдых. А ведь руду копать, хотя и при помощи всевозможных машин английского изобретения и фабрик, дело не легкое. Зачем же идут они на эту тяжелую работу и за такую умеренную плату? Ответ простой и ясный. Завод этот имеет привилегию от правительства. Страна слишком бедна всем, кроме минеральных произведений. На хлебопашество довольно и одной десятой доли всех здешних рабочих рук. Что же прикажете делать остальным? Они, как милостыни, просят быть принятыми на фабрику.

– Скажите пожалуйста, а где же льют медь, которую вы здесь добываете? – спросил я у немца, удостоившего меня своим сообществом на некоторую часть моей прогулки.

– У нас литейный завод есть подле Прато, – отвечал он величаво.

– Да ведь тут река (Чечина) под боком, а перевозка должна стоить вам очень дорого. Или воды здесь мало?

– Нет, воды довольно; но это фантазия владетелей копей. Возле Прато местность гораздо красивее здешней, так у них там свой дворец.

Признаюсь, сначала я сам не поверил этому, но потом, ознакомившись поближе с делом, я увидел очень хорошо, что, благодаря привилегии, гг. Слеи, Колль и комп, могут очень удобно бросать на такую фантазию несколько сот тысяч франков в год. Жаль только, что местные жители вовсе не пользуются этой фантазией. Для того, чтобы перевозить руду на литейные заводы, нужны лошади, а лошадей нужно купить; на покупку же нужны деньги, а для того, чтобы иметь деньги, здесь нужны привилегии, или уже полное уничтожение их…

Я совершенно незнаком со способами добывания меди и не знаю, так ли добывают ее здесь, как и на наших екатеринбургских рудокопнях. А потому расскажу всё, что я видел в Монте-Катини, тем более, что оно, мне кажется, не лишено некоторого интереса.

Сначала о том, что над землею. Во-первых большой, крытый сарай, в нем паровая машина в 25 лошадиных сил, которая приводит в движение два громадных ящика, устроенные так, что когда один опускается, другой поднимается. Опускаются они в колоссальный колодезь метров 300 глубиною. Там работники насыпают в них руду и пр. Вытащенная таким образом медная руда толчется другой паровой машиной, потом перемывается и в таком виде отправляется на литейный завод. Самая трудная работа – выкапывание руды, она достается живым работникам…

В горе устроен вход в подземелье. При входе великолепные сени. В окнах бюсты тосканских великих герцогов с приличными надписями, выражающими благодарность обладателей рудокопни к своим благодетелям. В темном уголке тоже мраморный бюст господина с высоким лбом и громадными губами.

– Это кто? – спросил я своего жирного провожатого.

– Это г. Лепорт! – отвечал он мне, – первый, начавший разработку здесь медной руды. Он обанкротился и наши скупили ее у него.

Это постоянная история: все, начинавшие разработку медной руды, обанкрочиваются. Ее у него скупают другие – и разживаются. Причина понятна: для того, чтобы добраться до жилы, нужны громадные подземные работы, стоящие больших денег. Притом очень много работы теряется даром, так как жила местами бывает в палец толщиною и очень плохого притом содержания. Определить толщину ее в данном месте можно только, добравшись уже до нее. Идет она везде под углом 45° к горизонту и лежит между двух пластов известкового шпата, из которых нижний – габбр, красный, а верхний зеленый и называется серпентин. Лучшие куски серпентина составляют малахит, которого в Монте-Катине нет вовсе, то есть и есть, но в очень малом количестве и в мелком виде. Зато тут между габбром нашли камень тоже известкового свойства и очень похожий на малахит, только красный. Камень этот назвали капорчьянит, по имени холма, на котором построена фабрика.

Прежде чем спускаться в подземелье, мы перерядились в черные блузы, такие же панталоны и неимоверной ширины пояса из черной же кожи. К поясам прикрепили фонари и отправились по деревянным крутым лестницам. Много ступеней пришлось пересчитать, пока мы очутились в узком коридоре, идущем горизонтально. Слышался шум воды и работнических ломов. Мы шли по узкой дорожке, по доске, по обеим ее сторонам лежали железные рельсы. Таким образом добрались наконец до довольно пространной подземной залы. Тут было светло. Несколько человек без рубашек колотили ломами в земляные стены. Посредине был колодезь, о котором я уже говорил. Отсюда идут галереи во все стороны и постоянно делаются новые, следя за жилой руды. Рельсы устроены для того, чтобы по ним катить вагоны, нагруженные рудой. Всю ее бросают в колодезь, а оттуда вытаскивает уже машина. Один человек таким образом тащит около 5000 итальянских фунтов, из которых каждый равняется 2/3 нашего. Это первый этаж. Таких еще 4, каждый по 50 метров глубиной. Этажи все совершенно похожи один на другой; разница только в температуре – чем дальше вниз, тем она становится всё более возвышенной. В 3-м она доходит до температуры русской бани. Я задыхался и решительно отказался идти дальше, где, говорят, еще душнее. У меня начинала кружиться голова; сверху и со стен с однообразным шумом падали тяжелые густые капли. А несколько сот рабочих проводят 12 часов сряду в этом аду, не зная ни праздников, ни отдыхов. В одном из подземных этажей есть великолепная часовня в честь св. Варвары, покровительницы рудников. После этого понятно, отчего в Вольтерранской пенитенциарной тюрьме, несмотря на малочисленность тамошнего населения, такое большое количество заключенных. Для работников Монте-Катини может показаться раем пребывание там[253].

В гарибальдийском войске я знал одного монтекатинского рудокопа, отличавшегося геркулесовской силой и отчаянно мрачным настроением духа. Его знали почти все по имени, и немудрено: он отличался действительно дьявольским долготерпением. Вдвоем с каким-то глухим геркулесом он отстаивал около 20 дней на передовом посту на С. Анджело, тогда как на всех остальных часовые менялись 4 раза в сутки. Угомонила его наконец какая-то шальная пуля 1-го октября. Я заговорил о нем с некоторыми из рабочих и это послужило мне хорошей рекомендацией. Они однако же видимо стеснялись говорить при моем провожатом. По счастью, какой-то худощавый детина лет 22, с необычайно развитыми мускулами, отозвал его под каким-то предлогом.

«Se non vi dispiace»[254], – вежливо обратился ко мне жирный приказчик, обнажая свою лысину, на которую тут же упала капля жидкой грязи. Я со всевозможной искренностью отвечал ему, что мне это будет очень приятно.

– Да что, – спросил я работников, когда он исчез за каким-то поворотом, – разве из ваших только один Беппо был с Гарибальди?

– Нет, были еще двое, только сюда их потом не приняли.

– Отчего же?

– Да кто их знает – видно, хозяева не захотели.

– Куда они потом делись?

– А кто их знает, сперва пошли в город к префекту, тот для них ничего не сделал. Они к синьору Америго. Кавалер Америго – знаете – которому король орден дал – так они к нему отправились. Он им пообещался.

– Ну что же?

– Да ничего. Так они потом и ушли из Вольтерры. Больше ничего не знаем, что с ними сделалось.

– Так значит только трое всех и было?

– Трое и было только. Много хотели уйти, только те как ушли, так сейчас же объявили всем нам, что кто вздумает идти, так уже и не возвращался бы значит… не хотели.

В это время один тихонько толкнул локтем говорившего:

– Идет! – сказал он ему вполголоса. «Maledetto»[255], – пробормотал этот неистово, ударивши ломом по выдававшемуся куску руды. И огромный обломок полетел на землю с глухим гулом.

Приказчик подошел ко мне и стал извиняться.

– Вы представить себе не можете, что это за плут народ. Выдается им порох для того, чтобы взрывать, где понадобится, землю – они и тот в городе продают. Прежде так им и масло выдавалось – можете вообразить себе, как они его отделывали. Я уж настоял на том, что им теперь деньгами выдают, и они покупай его, как знают. И с порохом тоже нужно будет сделать.

Затем он принялся искать образчиков различных качеств руды и посвящать меня в некоторые из тайн выработки.

– Нет, не нужно, – заметил я ему, – мне уже рассказали всё то, что меня интересовало. Тут же духота такая, что я боюсь задохнуться; пойдемте-ка подобру-поздорову на свет Божий.

И мы стали мало-помалу взбираться наверх, что было вовсе не так легко, как опускаться. На возвратном пути темные сени показались мне лучезарными и я даже мог прочесть латинскую надпись над самыми дверями подземелья: «Господи! В руки Твоя предаю дух мой». Владетели руды, я думаю, читают ее, отправляясь туда, а не возвращаясь.

Дорога шла почти постоянно опускаясь, за что я должен был быть ей очень благодарен, так как проклятая клячонка останавливалась буквально каждый раз, когда приходилось подыматься на какой-нибудь пригорок.

По сторонам были все те же голые горы, без признаков растительности; только уже приближаясь к казенным соляным заводам, милях в 15-ти от Монте-Катини, стали попадаться деревья и тощие нивы.

Мой проводник уговорился везти меня из Монте-Катини прямо в Помаранче, то есть миль 25 одной упряжкой; но по мере того, как мы приближались к соляным заводам, он всё неотступно приставал ко мне, чтобы я осмотрел это «великолепное заведение». Я был вовсе не прочь от этого – не то, чтобы ожидал найти там что-нибудь интересное, но торопиться было некуда, и мне порядочно уже надоело колесить в полдневный жар по каменной, неровной дороге. Я однако же показывал вид, что никак не поддамся, собственно для того, чтобы послушать еще красноречивые убеждения вольтерринца.

– Сюда все форестьеры ездят, – говорил он мне, – ей-богу ездят, нарочно из Ливорно за тем сюда приезжают. А вы вот мимо едете и не хотите остановиться на полчаса.

– Понимаю – лошадь не повезет дальше – я ведь это еще в Вольтерре говорил.

– Эх вы! Я для вас же говорю. Хочу, просто, чтоб вы не даром проехались. Лошадь не довезет! Вот что еще вздумали. Да она такие что ли прогулки делает. Я на ней еще несколько дней тому назад двух форестьеров-неаполитанцев что ли, или англичан, кажется… не знаю, только мудрено очень говорят… так я их из Лагони в Массу возил. Там, скажу я вам, дорога – ужас… Ни одного спуску. Гора прекрутая… – Вольтерринец заметно воодушевлялся, – вот всё равно, что на стену… 28 миль, и моя лошадь всю дорогу…

Но тут случился маленький бугорок, лошадь стала. Вольтерринец пришел в ярость; это однако же помогло не много. Пришлось вылезать, и вольтерринец не докончил своей восторженной речи.

Волей или неволей пришлось остановиться на соляных заводах. Что собственно ездят смотреть туда форестьеры – неизвестно. Выделка соли из соляных источников слишком проста и неинтересна. Заводы эти принадлежат казне: в Италии, как известно, откуп – и на соль, которого условия впрочем значительно изменены пьемонтским правительством. Зато администрация очень сложна, работники ходят не без рубашек, как в Монте-Катини, а в мундирах. Жаль, что их очень мало. Зато, правда, очень много чиновников с кокардами и без кокард, с шевронами и без шевронов.

Против фабрики дворец, принадлежащий какому-то курносому инвалиду. Прежде он принадлежал официально Леопольду, теперь Виктору-Эммануилу. Но это официальная ложь. Настоящий его владелец курносый инвалид, по имени Кекко Пиччини, который живет в нем один со своими шевронами и с полудюжиной кошек, за что официальные владетели платят ему очень умеренную сумму ежемесячно.

Но истинное божество здешних мест, которому поклоняются все извозчики, приезжающие сюда забирать соль изо всех окрестных городов, живет не во дворце, не в храме, а в грязной остерии, в которой, за дорогую плату, можно получить и грязную постель, с правом предавать в ней на съедение известного рода хищным животным свое тело в течение нескольких ночей сряду, но для этого, кроме денег, необходимо еще благоволение хозяина.

Хозяин этот – мальчишка лет 18, с заплывшим от сна и лени лицом и опухшими глазами. Он величаво, ленивым шагом расхаживает по своим владениям, не ломая ни перед кем своей мягкой фуражки в форме блина. А перед ним спешат снимать свои широкополые шляпы гордые и красивые мареммане, толпящиеся в большом количестве у его дверей и в грязных залах нижнего этажа. Чем объяснить себе подобное уважение в них к человеку, который ими только и держится – признаюсь, я никак не мог догадаться. Или это уже врожденное каждому пролетарию, стремящемуся стать собственником, уважение к тому, кто опередил его на этой дороге? Может быть и то, что остерия эта, несмотря на большое стечение народу, единственное на расстоянии каких-нибудь 15 кв. миль место, где можно достать вина, колбасы и хлеба.

Я умостился в темной зале за куском жареной баранины. Хозяин уселся против меня и начал со мною разговор, – что сразу поставило меня очень высоко в глазах сидевших подле работников.

– Вы зачем сюда приехали? – спросил меня хозяин таким голосом, каким австрийские комиссары задают подобный же вопрос подозрительным форестьерам.

– Да разве сюда запрещено ездить?

– Запрещено – нет: кто запретит? Только я хотел знать, зачем сюда ездят.

– Ездят в сущности незачем.

– Добро вы были бы англичанин. Да вы может быть англичанин и есть, – заметил он, успокоившись этим предположением. – Я вот только понять не могу, как это только людям охота бывает ездить, – заметил он, зевая во всю пасть…

– Вы, синьор Антонио, я думаю, за 20 лир отсюда в Помаранче бы не поехали, – заметил заискивающим и веселым тоном молодой маремманец извозчик, очевидно, желавший вмешаться в разговор… Только ему и не отвечали…

Вошел мой ветурин.

– Ну, я уж осмотрел здесь все: теперь можно бы и в дорогу.

– Можно, можно… Только уж бы надо подождать полчасика… Знаете, лошадь ведь хуже всего утомляется маленьким отдыхом… Мы вот из Монте-Катини сюда приехали. Это что!.. Она не такие дороги делает… А вот тут мы уже стоим полчаса, я с нее и хомут снял… так она, знаете…

Ветурин не находился дальше, и потому налил себе без церемоний стакан вина…

«Viva l'Italia» – провозгласил он, выпивая за одним духом.

«Viva! Viva!» – подхватили мареммане и стаканы застучали…

За соляными заводами местность идет всё понижаясь, пока наконец мы добрались до маленькой речонки Чечины, которую для краткости не означают в географических картах, хотя в сущности это очень замечательная речка. Омываемая ею местность также мало известна в Европе, как, например, степи внутренней Африки, и подобные пробелы в Италии редкость. Место это стоит однако же того, чтоб его знали. Во-первых потому, что это непочатый еще край, настолько же, как наша Восточная Сибирь, и кроме того очень богатый всякого рода минералогическими произведениями… На очень небольшом пространстве земли находится в большом количестве медь, каменный уголь, сера, соль, озера боровой кислоты (окись бора), есть железо, минеральные воды и металлургическое общество для разработки золота и серебра; только золота и серебра до сих пор еще не отыскали. Пока в гористых городах занимались археологией и учеными спорами об этрусских древностях, несколько иностранных рыцарей промышленности, явившихся сюда по большей части с котомками на плечах, воспользовались на досуге богатством их края, легко выхлопотали себе привилегии, с большим успехом стали продолжать деятельность феодальных баронов… Конечно, они не успели исчерпать все ресурсы, на это прежде всего нужно чересчур много денег – но от этого не легче. Народ мер с голоду, вынужденный принимать работу от них на таких условиях, на каких они дают ему… наплыв мареммских горцев грозит поминутно отнять у них и эти средства к существованию… Городские патриоты учреждают батальон Надежды и надеются таким образом подготовить для будущего поколения войско, стоящее французских зуавов.

Перебравшись через Чечину, пришлось опять подыматься, т. е. всю дорогу идти пешком. Здешние горы еще диче Вольтерранских, хотя местами покрыты великолепным строевым лесом, который без сожаления рубится на топливо, тогда как на каждом шагу, в каждой кочке видны куски минерального угля. Вершины гор какой-то острой конической формы, и на каждой из них видны развалины старинных замков, Lacca Cullarla, и пропасть всяких других, которых имена я не запомнил…

Потея и спотыкаясь, словно читая Шевырева, взобрался я наконец на довольно высокий холм, где стоит несколько домов, какое-то присутственное место, церковь, табачная лавка и 2–3 кабака; – это Помаранче… Ветурин с лошадью остались далеко позади… В ожидании их я наслаждался видом действительно великолепной местности, а всё народонаселение города – моим видом. Я не знаю, что пробуждало в них это зрелище, но в новом виде этих гор, этих бедных избушек, которых стены даже испещрены патриотическими надписями, – всё вызывало очень тяжелые размышления, которыми я вовсе не намерен делиться с публикой.

Далеко внизу, где вся почва красного, хотя желтого цвета, клубом шел густой, серый дым – это лагони[256] Монте-Чербола. Всё вместе составляло адскую трущобу, которой стенами были круглые и дикие своды.

Lagoni

Из Помаранче мне выпала на долю ухарская лошаденка маремской породы. Дорога опять стала спускаться; по краям были то пропасти, то громадные скалы. Признаков жилья никаких. Только деревянные распятья мелькали перед глазами. Чем ниже мы спускались, тем сильнее в воздухе воняло сернистыми газами. Камни трещали под колесами… голова кружилась от скорой езды. Наконец барочино остановился у какого-то неизвестно откуда взявшегося домика с надписью «Dispensa». Какой-то приземистый господин, в фуражке национального гвардейца, очень любезно приглашал меня войти. Я вылез из барочино; оглянулся вокруг, за домом оказалась улица, за улицей целая площадь… одним словом, целый город… А город этот был не что иное, как Лардерелло, столица Лагони… Мне предстояло избрать его своей резиденцией на несколько дней, так как он лежит в самом центре очень интересной местности, с которой мне хотелось ознакомиться…

Гостиницы в Лардерелло нет «ни всякого подобия». Dispensa (раздача, буфет), куда меня высадил ветурин, был род колбасной лавки, где продавались всякого рода съестные припасы рабочим, составляющим всё народонаселение города.

– Можно здесь достать постель ночи на две на три? – спросил я рыжебородого хозяина.

Он зачесал в затылке.

– Я уступлю синьору свою, братец, – мягко заметил чахоточный человек в фуражке национальной гвардии.

– Нет, что вы, братец, выдумали. Зачем это? – важно возразил рыжебородый братец, – я лучше положу его в постель Беппоньи. – И между ними завязался великодушный спор.

– Впрочем, об этом мы поговорим после. Пока не беспокойте ни синьора Беппоньи, ни вашего братца. Мне нужно будет сходить еще сегодня в Bagni a Morbo и вы потрудитесь только указать мне туда дорогу и как найти там синьора Джироламо Мартини.

– Синьора Мартини… да его нельзя не найти в Bagni al Morbo. Вы прямо как придете туда, то спросите синьора Джироламо Мартини, – заметил мне чахоточный братец. – Впрочем нет… вы не спрашивайте; синьора Джироламо Мартини в Bagni al Morbo спрашивать не нужно. Коли кого встретите – это значит он и есть, синьор Джироламо Мартини. Там другого никого нет, как только синьор Джироламо Мартини.

– А сколько отсюда до Bagni al Morbo?

– Дав три четверти часа придете, если возьмете короткую дорогу.

Времени еще было довольно, и я отправился осматривать Лардерелло, прежде чем идти к синьору Джироламо Мартини – тоже одной и едва ли не главной достопримечательности этих мест. В 49 году, когда горы эти были наводнены бежавшими из Рима патриотами, Мартини спас для Италии более сотни ее граждан, в том числе и Гарибальди – заслуга не малая. Во всё время реставрации, тосканское правительство сильно косилось на бедного Мартини, но тронуть его не решилось, так как за сэра Джироламо готова была восстать вся горная Маремма. По профессии, он – просто управляющий двумя маленькими заведениями минеральных ванн (Morbo и Perla), принадлежащими, как и все заведения этой части Италии, – иностранцу, французу Ламотту. Впрочем, прежде чем о Мартини – о Лардерелло.

Во всем этом маленьком городке, каждый камень, каждая вывеска дышат казенным великолепием. Улицы, коротенькие, но широкие, все с приличными кодинскими названиями: Strada Leopolda, Maria Antonietta и проч.

Городок этот построен стариком французом Лардерелем (теперь граф Монте-Черболи)[257]. В начале двадцатых годов настоящего столетия, он явился сюда с котомкой за плечами, продавая всякого рода мануфактурные изделия своего отечества здешним крестьянам. В то время химик Гверрацци[258] успел уже исследовать свойства лагун Монте-Черболи и совершенно готов был приступить к выработке из них боровой кислоты, на что даже получил привилегию. Он пробовал затеять общество на акциях, но и то не удалось. Лардерель тем временем успел внушить своему соотечественнику, Ламотту, с давних пор поселившемуся в Тоскане и обладавшему порядочным капиталом, соединиться с ним пополам в это предприятие. Таким образом они устроили братский союз, принося каждый дань, сообразную своим средствам: Ламотт – деньги, Лардерель – труд и свои спекулятивные способности. Гверрацци с охотою продал им свою привилегию. Работа закипела, и через несколько лет – Ламотт остался почти без гроша. Пришлось продать с молотка заведение Монте-Черболи. Покупщики не находились, и Лардерель, желая вероятно одолжить своего товарища, скупил у него все фабрики и заводы, на деньги, посланные ему вероятно с неба на такое великое предприятие. Дела приняли совершенно другой оборот. Лардерель, став единственным обладателем заводов, упростил значительно производство, заменив топливо самою жидкостью, заключающейся в лагунах и поддерживающейся постоянно подземными вулканами в температуре выше кипения воды.

Через несколько лет Лардерель скупил другие лагуны, находящиеся в расстоянии нескольких десятков миль, и скупил их очень дешево, потому что кроме его, благодаря привилегии, никто не мог разрабатывать эту драгоценную и вонючую вместе с тем жидкость. В нескольких милях от Монте-Черболи он построил себе великолепный дворец, ставший скоро центром маленького городка, построенного им же для работников, и называемого по его имени – Лардерелло. За все такие великие заслуги отечеству, Лардереля сделали графом, а прежний товарищ его Ламотт, воспользовавшийся очень незначительным оставшимся у него капиталом, устроил по соседству заведение минеральных вод, с которых получает теперь порядочные доходы.

Заслуга Лардереля впрочем немаловажная: благодаря ему, эти места, бывшие пустыней несколько лет тому назади, теперь начинают оживляться. Добиться этого ему было нелегко. Рабочие руки находились слишком трудно, и ему приходилось переселять туда работников из соседней Мареммы. Заставить переселиться горных жителей – дело нелегкое. К тому же работа на лагунах, сама по себе вовсе не тяжелая, но губящая здоровье людей, была делом совершенно новым – за нее принимались очень неохотно; на Lagoni с давних пор привыкли смотреть как на пугало. Лардерель должен был всевозможными способами заискивать у работников, предлагать им всевозможные льготы и удобства, что конечно стало ему недешево. Кончил он тем, что устроил великолепный городок в казенном стиле, снабдил его всем нужным, устроил в нем театр для аматеров[259], мастерские для портных и сапожников с мраморными вывесками. Он льстил их патриотическим наклонностям, и сын его славился за italianissimo[260] во всей Тоскане. Некоторые из маремманских бобылей прельстились этими приманками; многие, воспользовавшись обстоятельствами, завелись хозяюшками. Лардерелло скоро населился. Этому много еще помогло и то, что в то время, когда холера свирепствовала везде в окружности, в Лардерелло ее не было, и жители спокойно умирали от грудных болезней.

Старый граф умер и Лардерелло перешло во владение сынка italianissimo. До 49 года и он продолжал ту же тактику. С новой реставрацией всё изменилось… Работники успели уже осесться в Лардерелло и на новое переселение решились бы нелегко; кроме того, все почти окрестные жители, словно скомпрометированные, были совершенно в руках Лардереля, которому многие из них доверились. Кончилось дело тем, что сынок должен был уехать из своих владений и большую часть своей жизни проводит в Париже, принимая довольно деятельное участие в некоторого рода экспедициях… Имена улиц, перекрещенных после 49 года, остаются и теперь по-прежнему, и бюст Леопольда на высокой колонне красуется па площади против самого дворца italianissimo…

Осмотрев все прелести этого городка, я отправился по дороге, которую указал мне чахоточный братец. Серный запах душил меня всё больше и больше. Приходилось проходить возле самых лагони. Там, в густом дыму, возились какие-то фигуры, казавшиеся фантастическими, благодаря обстановке. Дорога была узенькая и грязная, несмотря на то, что дождей не было уже давно. Местами приходилось проходить по узенькой доске, положенной на почве, казавшейся мне твердой, так что я совершенно не понимал этой предосторожности. Наскучив наконец осторожно ступать по грязной перекладине, я сошел с нее, но едва сделал несколько шагов, как услышал отчаянный крик. Оглянулся: вижу, тот же братец в фуражке национальной гвардии бежит за мной, отчаянно крича и ломая руки. Я остановился.

– Это что вы вздумали? – кричал он мне, задыхаясь, – идите по доске и ни шагу с нее не сходите, где нет доски – пробирайтесь по проложенному следу.

– Да ведь тут почва, слава Богу, крепкая, и посмотрите зелень какая славная.

– Ни-и. Это так кажется только.

«Братец» объяснил в чем дело. Лагони не всё в виде озер или ям. Их множество видов, а главное, что почти каждый день появляются новые там, где их всего менее ждали. Местами почва кажется совершенно гладкой и твердой и из нее идет только густой дым – это называется fumacchi. Местами огромные пространства едкой и горячей густой грязи, в которой словно черви огромной формы вечно ворочаются – это bullicami. Самое же опасное – совершенно зеленые, и даже особенно ярко зеленые, словно холмики. Над ними нет ни дыму, ничего. Но достаточно ступить на них, чтобы задохнуться, в особенности для маленьких животных, коз и т. п., которых привлекает туда особенно свежий вид зелени на этих местах, называемых в простонародье putezze; из них не выделывают боровой кислоты, а только серу в очень большом количестве. Это единственное производство в здешних местах, которое не забрал в свои руки Лардерель.

Все эти подробности сообщил мне чахоточный Пьеро, навязавшийся непременно быть моим проводником.

– Нет, я не пущу вас одного, – говорил он, – как можно. Вы здесь как раз попадетесь куда-нибудь. Это такое место, что здесь нужно ходить умеючи. Как можно!.. Вы рекомендованы синьору Джироламо, а я пущу вас бродить одного по лагунам, да к тому же еще под вечер. Я всё равно ничего не делаю, да мне к тому же нужно повидаться с синьор Джироламо по очень важному делу.

С новым проводником пришлось идти очень тихо; я впрочем не жалел об этом, потому что он неутомимо рассказывал мне, хотя и задыхающимся голосом, всевозможные подробности о житье-бытье этих интересных мест. Между тем нас догнали несколько человек работников, шедших скорым шагом из Лардерелло в Bagni al Morbo. Разойтись было дело нелегкое и они пошли несколько тише, гуськом, вслед за нами.

Пьеро рассказал им между тем, будто бы по секрету, кому, кем и как я рекомендован. Работники остались совершенно довольны и дружески прокричали мне сзади свое обыкновенное приветствие: Viva Lei![261] Разговор скоро стал общим. Из него я узнал, что они шли в Bagni al Morbo «весело провести вечер», т. е. погулять в саду, поиграть на бильярде, который отдается в полное распоряжение синьора Джироламо на всё то время, когда у него нет купающихся, т. е. на 10 месяцев в году. «В Лардерелло мы мрем со скуки, со всеми их прекрасными заведениями», – говорили они.

Однако они не только для того, чтобы поиграть в бильярд, отправляются в Bagni al Morbo. Синьор Джироламо здесь – представитель совершенно особенной власти, которую не поручало ему ни одно из существовавших в Италии правительств, которой сам он не добивался. «Не будь тут синьора Джироламо, да еще кавалера Серафини мы бы лучше с голоду померли, чем оставаться в Лардерелло», – говорят здешние работники, и говорят притом не в глаза им и не тем только, которые могут передать их слова сэр Джироламо. Впрочем, из-за чего бы они стали льстить ему – он их не благодетельствует, потому что сам беднее большей части их.

В виде маленького примечания прибавлю, что тосканская Маремма с давних пор славится своим итальянским духом, что в 49 году почти одни здешние горцы составляли всё войско, дравшееся под Куртатоне[262] и что здесь составлялась довольно сильная колонна из работников, намеревавшаяся идти в Рим на поддержку мацциниевского триумвирата[263]. В окрестности нет почти ни одного контадина, который бы не оказал Гарибальди какой-нибудь важной услуги в то время, когда он провел здесь несколько тяжелых дней, только что потеряв свою жену и преследуемый повсюду австрийцами.

Мы застали синьора Джироламо в его маленьком рабочем кабинете в нижнем этаже заведения. Это был бодрый старик, лет 70, слишком высокий и коренастый. Густые седые его волосы были острижены под гребенку; в лице какая-то странная, но вовсе не неприятная смесь простодушной доброты и иронии.

Все его обращение напоминает наших старосветских помещиков, только несколько благовоспитаннее. Он принял меня со всевозможным добродушием, работников тоже, но те подходили к нему с некоторым уважением, но безо всякого подобострастия и не снимали шляп с головы.

На ночь я остался у синьора Джироламо – и он отвел мне ту же самую постель, на которой 13 лет тому назад Гарибальди, измученный всевозможными несчастьями и физической усталостью, отдохнул на несколько часов среди людей, очень горячо ему преданных. Это заметил мне сам хозяин, отведя меня в маленькую, но чисто и довольно роскошно убранную спальню. Комната эта впрочем – одна из предназначенных для купальщиков. Сам синьор Джироламо живет в другой, убранной несравненно проще и беднее.

Я пошел спать довольно поздно, несмотря на то, что рано встал и много ходил в этот день. Весь вечер просидел я вдвоем с моим хозяином, который между прочим с приметным удовольствием рассказал мне со всевозможными подробностями свою достопамятную историю 49 года. Бедному старику не часто достается это невинное удовольствие.

Я не помню с точностью всех его выражений, а под простоту подобных рассказчиков нелегко подделаться.

– Это было как раз в ночь с последнего августа на 1-е сентября. Купающихся этот год у нас было немного. Время, знаете, такое, что не о купаньи думали – хе-хе! Там одна комната наверху – я вам ее покажу после, да тут еще одна большая – я ее приготовил теперь для хозяина, мосье Ламотта – он завтра утром должен приехать. Так вот эти две комнаты оставались у меня свободными. Я уже спал. Я, знаете, по старому в 10 часов привык на боковую. Приходят, будят меня, говорят, что два форестьера меня спрашивают. «Где они?» спрашиваю. «Тут, говорят, у подъезда дожидаются». Я поскорее оделся – накинул поскорее, что попало – и выхожу. Под воротами там знаете… Прямо наткнулся на кого-то. «Вы, спрашивают, г. Мартини?». «Я, говорю, к вашим услугам». «У меня к вам письмо». И подает мне письмо. «Извините, говорю, потрудитесь обождать здесь». А сам пошел читать письмо. Пишет мне из Прато старый товарищ. Пишет просто: «Посылаю тебе двух моих знакомых.

Постарайся сделать для них всё, о чем они тебя попросят». Я пошел к ним, не будил никого, сам взял маленький фонарь. Привожу их сюда, в кабинет. Прошу садиться, спрашиваю, чем могу быть им полезен. «Мы к морю хотим пробраться», говорит один. Я тотчас смекнул, в чем дело. «Извините, говорю, господа, не из любопытства. Вы вероятно скомпрометированы?» Тот, что сидел против меня, вот как вы теперь, на этом самом месте, говорит: «Я Гарибальди». Как сказал мне, я… – и добрый старик в лицах выразил самое полное остолбенение.

«Affare serio»[264], говорю. Но ничего, попробуем. Прежде всего, говорю, нужно проводить извозчика, который вас привез. «Да попробуйте, говорит мне генерал, уговорить его, не довезет ли он нас до Массы. Я его всю дорогу убеждал – не соглашается». И прекрасно, говорю: как же можно таким людям довериться в вашем положении. Добро бы они мареммане были… А этот, знаете, был из Прато. «Нет», говорю я: «уж вы позвольте мне его отпустить, я как-нибудь лучше устрою». В таком случае, говорит генерал, отдайте ему эти деньги. И достает из кошелька 5 наполеондоров.

Я в ужас пришел: «Генерал!» говорю: «извините… Если вы так будете платить, вас схватят сейчас же. Откуда привез вас этот ветурин?»

– Из Подробаньи.

– И за это 100 фр.?

– Да он запросил 120 и меньше 100 никак не хотел. Что же прикажете делать!

Я пошел за ворота к извозчику. «Что ты», – говорю – «братец, глупости наделал. Привез ко мне вовсе не купальщиков. Это англичане какие-то, ездят лес покупать, и т. п. ко мне завез. Хочешь везти сейчас в Массу?» Это, знаете, я всё из хитрости, – и старик усмехнулся, довольный своей изобретательностью. Извозчик, конечно, не согласился. «Ну, говорит, и прекрасно». – Я отправлю их на своей лошади. По крайней мере, мой Кокко заработает что-нибудь. Отдал ему сто франков, выругал и прогнал.

«Возвращаюсь в залу, а генерал выложил на стол большую географическую карту и показывает мне на ней пальцем самый берег моря, недалеко от Серебряной горы:

– Эх, – говорит, – добраться бы мне туда, да найти бы там доску футов в 5 длиною – я бы был счастливейший человек в мире.

Жалко мне его стало:

– Ничего, – говорю, – генерал, как-нибудь устроим… Только знаете – тут не для вас место, позвольте я вас отведу, где вернее будет.

Повел я их наверх. Спрашиваю, не нужно ли чего, поужинать что ли. Генерал ото всего отказался, попросил только воды стакан.

Я оставил их. Отправился хлопотать. Дело было не шутка. У меня, как назло, лошади не было в этот день: хозяин уехал на ней в Вольтерру. Решительно просто не знал, что только и делать.

А нужно вам сказать, что в тот самый вечер был у меня доктор из Лардерелло. Говорили мы, знаете, о тех бедных, что бегут… Мы за несколько дней перед тем Маццони (один из тосканских триумвиров)[265] отправили… Вот он, знаете, с таким воодушевлением говорил: «Жизни бы, говорит, не пожалел, чтобы спасти кого из них». А у него лошадка была славная. Я оделся да впопыхах к нему. Спит – разбудил. Так и так, говорю. Он обомлел. «Нет», – говорит – «я человек семейный, не могу собой рисковать, да и вам, говорит, синьор Джироламо, не советую».

«Эка штука», – думаю – «пойди же угадай, ведь сегодня еще так горячо говорил». Ну, что прикажете делать? Насилу выпросил я у него лошадь, чтобы самому в Сан-Далмаци – 8 миль отсюда – к синьору Камилло Серафини – поехать. Дал он мне ее. Вскочил я на нее и поскакал. Чуть не загнал бедное животное. Прискакал. Ну, синьор Камилло заложил барочино и поскакали мы назад… Не лошадь – ветер. Приезжаем, еще светать не начало. Я к ним в комнату. Генерал мой бедный завалился одетый совсем на кровать. Кое-как его растолкал. Другого – секретарь его, что ли – труднее было разбудить… Усадил их кое-как в барочино синьора Камилло – они и уехали.

«Лег я спать, да куда – не спится. Наутро рано послал я верного человека в Массу, чтоб дали знать, кому нужно – готово, чтобы всё было. Достал себе барочино. Только что стемнело – выехал. За милю отсюда встречаю синьора Камилло с нашими двумя беглецами. Он, знаете, опередил меня. Тут обыкновенно 5 часов езды, а мы в 3 обделали. Мили за полторы от Массы встретили мы кого было нужно. Вылезли и пошли, а лошадей приказали отвести в город. Пока лесом шли, знаете, отлично было. Ночь темная – ни зги не видно.

Только потом пришлось выходить на полянку. Ну оно, знаете, опасно. Вот мы и послали всех наших – человек пятнадцать, всё лихих маремман с ружьями – вперед, чтобы осмотрели, нет ли чего и чтобы ждали у опушки, перейдя уже полянку, на той стороне; понимаете, тоже лес был. Они пошли, и синьор Камилло с ними, и другой-то, что был с Гарибальди. А мы с генералом вдвоем остались. Подождали немного и тоже пошли. Вышли мы только что на полянку, вдруг генерал остановился, схватил меня за руку и показывает вперед, и стал я вглядываться. Вижу, толпа перед нами. Что делать? Я бросил ружье, махнул генералу рукой, чтобы шел обратно в лес. А сам иду себе вперед, будто, знаете, дорогу ищу. И вижу впереди идет несколько человек, и будто вооруженные. Только что были мы уже на близком расстоянии друг от друга, генерал, откуда ни возьмись, выскочил и уже впереди меня. Я обомлел. Только – хе, хе, хе… оказался напрасный страх. Это были наши. Они, изволите видеть, стояли у опушки, спрятавшись за кусты, как вдруг услыхали, что возле по дороге отряд карабинеров проехал. Они, знаете, подумали, чтобы не случилось чего, да и побежали к нам. Лихой народ эти маремманы. Только, знаете, всё это было вовсе не в порядке и перепугали же они нас не на шутку.

Гарибальди сдали с рук на руки мареммским крестьянам, те провожали его, передавая один другому. К морю пробраться было нелегко, потому что все дороги заняты были жандармами и австрийскими отрядами. Бедному беглецу пришлось пропутешествовать порядочно, и как наконец он спасся, благодаря Гвельфо Гвельфи – я рассказал в другом месте.

Леон Бранди

Сиена, 23 апреля, 1862 г.[266]

Письма о тосканских Мареммах[267]

Слово Maremma равно означает и болотное место, и длинную низменную полосу земли на берегу моря. Кроме того, в Тоскане под общим именем Maremma известна целая страна, богатая и очень интересная во многих отношениях, идущая вдоль берега Средиземного моря, на юге от устьев Арно или от Ливорно до римской границы и до высших точек западного склона Апеннин с другой стороны. Официально Маремма не признается ни провинцией, ни округом. Тосканцы же делят ее на три части, очень различные одна от другой по характеру местности и по климатическим условиям: маремма Вольтерранская, гористая и богатая минеральными произведениями страна, лежащая по берегам рек Эры (составляющей северную ее границу), Чечины и Эльсы почти до развалин Популонии и других этрусских городов около Пьомбино; вторая, низменная или Массетанская маремма, совершенно низменная, во многих местах болотная, вмещающая в себе округ города Масса-Мариттима и бывшее Пьомбинское княжество. Южнее ее идет Гроссетанская маремма, богатая пастбищами, славящаяся своими лошадьми и рогатым скотом.

Мареммы эти для Тосканы отчасти то же, что для нас Сибирь, – непочатая страна, богатая всякого рода ресурсами, манящая к себе спекуляторов, представляя им возможность скоро разжиться, и бедных поселян, представляя им столь близкую для них перспективу безбедной жизни. При этом конечно страна эта недолго бы осталась непочатой и дикой, если бы с давних пор не заслужила себе очень нелестной репутации, пугающей всякого, кто бы и готов был польститься на ее приманки.

Дело в том, что воздух маремм считается губительным для здоровья по причине множества болот и других климатических условий, о которых мне придется говорить после; а потому бедные пролетарии, теснящиеся в тосканских промышленных городах, предпочитают умирать с голоду в Ливорно или в Прато. Городских жителей от переселений в маремму удерживает еще и то, что им пришлось бы там стать земледельцами, контадинами; а известно, что в Италии сословие это не пользуется большим уважением со стороны горожан, cittadini, граждан по преимуществу, как они сами себя величают. Но признаюсь, меня постоянно удивляло, почему контадины, теснящиеся в огромном числе в Вальдикьяне, а в особенности близ Сиены, где им из половины скудного дохода и небольшого участка земли приходится надрываться над плугом, помогая чахлым волам своим волочить его по глинистой, сухой почве, – почему они не переселяются в мареммы. Я часто говорил с ними об этом, они мне такими ужасными красками описывали эту страну, что во мне сильно разгорелось желание увидеть ее: мне она представлялась каким-то вулканическим жерлом, чудовищно прекрасным, где каждый шаг сопровожден опасностью, какой-то неопределенной опасностью.

Несколько раз, живя в деревне близ Сиены, мне приходилось узнавать, что какой-нибудь из соседних крестьянских батраков (pigionali – род сельских пролетариев), разорившийся в конец и преследуемый кредиторами, решался наконец бежать в маремму; решался он на это, казалось, вовсе не как на крайнее средство спасения, а скорее, как на отчаянное самоубийство. Жена и дети обыкновенно не следуют за несчастным, а провожают его отчаянным ревом и плачем, как у нас рекрута.

В Сиене мне неоднократно случалось видеть маремманов, по преимуществу из лесной Гроссетанской мареммы, приезжавших туда для продажи своих лесков macchia – пятно, как их здесь называют, на корню, или срубленными. Фигуры этих торговцев были до крайности интересны и имели свой совершенно особенный характер, нравившийся мне несравненно больше официально-буржуазного итальянского типа, встречающегося сплошь и рядом и без малейших оттенков couleur locale[268] во всех городах северной и средней Италии. Не таковы были те редкие экземпляры маремманов, которых мне удавалось видеть. Сухие донельзя, небольшие, но стройные фигуры их напоминают кавказских горцев: их бронзовые лица с черными волосами и живыми черными глазами очень красивы и дышат отвагой и силой, протестуя против того неблагоприятного мнения, которое составили здесь насчет их отечества. Я замечал об этом своим тосканским приятелям; они отвечали мне, что это дескать мареммане, значит им такой именно климат и нужен, во что, не смотря на это, сами они переезжают на лето (когда климат в мареммах особенно вреден) либо в Ливорно, либо в Сиену.

Маремманские купцы в Сиене разъезжают верхом на небольших, но дюжих и красивых лошадях, похожих очень на тех, которые в Риме известны под именем пьомбинских, но нисколько меньше их ростом, с более красивой мордой, с живыми глазами. Лошади эти возбуждают зависть здешних гиппофилов, а наездники – удивление городских красавиц, и вообще мареммане слывут за отличных и лихих наездников, метких стрелков и проч.

При этих своих лихих качествах и, вообще как народ, не привыкший к общественной жизни, мареммане очень часто не прочь прибегнуть к физической силе в делах тяжебных и другого рода. Они мстительны и любят иногда пошалить (как говорят у нас в Курской губернии) по большим дорогам, чему очень много способствуют густые лески, покрывающие очень большую часть гроссетанской земли. Тем не менее однако же дороги в мареммах, несмотря на безлюдность края, гораздо безопаснее, чем, например, под Болоньей. Случаи нападения на дилижансы здесь гораздо реже…

Незадолго перед моим путешествием в маремму случилось там одно действительно странное событие, наделавшее очень много шуму, в Сиене в особенности. Я расскажу его здесь, потому что оно характеризует, с одной стороны, край, о котором я намерен говорить.

Это было в апреле, в самом начале весны, которая в этом году наступила для Италии очень поздно. По обыкновению своему, я зашел вечером в табачную лавку к приятелю своему, старому сиенскому еврею, Саббатино.

Должно заметить здесь, что табачные лавки в маленьких городах Италии служат вроде кофеен или клубов. Мой приятель, Саббатино, пользовался в Сиене довольно громкой репутацией, потому что у него всегда можно найти неизломанную дрянную сигарку за сольдо, что в других лавках не всегда удается, потому что содержатели их в видах экономии покупают бракованные, то есть изломанные сигары из других лавок, и угощают ими свою публику. Кроме того толстяк Саббатино, добродушный остряк и человек очень услужливый, пользуется благорасположением местных тузов. Сам signor delegato, выходя из должности, не преминет завернуть в лавочку моего приятеля, посидеть с важным видом на истертом кожаном диване, снисходительно слушая болтовню посетителей, причем конечно и сам иногда сообщит публике какую-нибудь интересную новость. Одним словом, за неимением в Сиене конторы агентства Стефани или Гавас, лавка Саббатино самое верное место, где можно узнать политические и всякого рода новости, которые здешняя газета, La Provincia, еще не успела перепечатать из третьегоднишних флорентийских журналов…

В этот вечер публика, наполнявшая маленькую лавчонку, имела вся какой-то мрачно-торжественный вид, словно собралась на погребальную процессию. Красное, морщинистое лицо моего приятеля вытянулось особенно, и он поминутно снимал свою шляпу à la Cavour, чтобы обтереть измятым бумажным платком пот, крупными каплями выступавший на его мясистом лбу, – верный признак сильного нравственного волнения… Синьор delegato молчал с видом оракула, пуская густые клубы неблаговонного дыма из окурка рыжей сигары. Стройный юноша, со сверкающими глазами, в дорожном костюме, с большими шпорами, стоял посреди довольно многочисленного кружка и, казалось, с нетерпением и не без досады ждал решения своей участи от делегата… «Son Maremmani… si sa…» (Маремманы, – известное дело), проговорил оракул, стряхивая золу с сигарного окурка.

В несколько минут мне объяснили, в чем дело. Оно было казусное…

Очень почтенный сиенский негоциант, имеющий дела с Гроссето и проведший молодость свою в лесной маремме, где успел разжиться на счет нескольких тамошних семейств, вздумал воспользоваться наступающим весенним временем, чтобы навестить свои владения близ Орбетелло. Он ехал верхом в сопровождении своего племянника и еще какого-то приятеля. На полдороге вдруг из соседнего леска показался человек с ружьем. «Стой и не шевелись!», – закричал он, прицелившись в почтенного негоцианта. Тот побледнел, поспешно остановив лошадь…

«Это Стоппа!» – едва мог прошептать он от испуга.

Приятель, не теряя времени, поворотил назад свою лошадь и всадил ей в бока, на сколько мог глубже, колоссальные шпоры. Несчастный конь, подпрыгнув два, три раза, понес его стремглав по направлению к Гроссето.

Между тем бандит подошел к дяде и племяннику, стоявшим, как вкопанные, не смея даже опустить руки в карман, где у каждого было по револьверу. Послушный, как ребенок, старик слез с лошади по приказанию разбойника. Тот вежливо ему поклонился.

– Наконец-то Бог привел повидаться с вами, – сказал он ему с иронической улыбкой и положив ему руку на плечо.

– Дядя ваш останется со мной, – сказал он племяннику, – а вы поезжайте домой и привезите мне 2000 наполеондоров. Тогда получите обратно вашего дядюшку. Но не вздумайте привести с собой кого-нибудь. Вы должны быть одни; я вас жду до воскресенья.

Дело было в среду около полудня. Разбойник увел с собой старика в лес. Племянник постоял с минуту на месте, как оглашенный, поворотил, наконец, лошадь и поехал в город.

Тем, которые могли бы подумать, что я сам сочинил эту романическую a la m-me Радклифф историю, я рекомендую прочесть апрельские номера флорентийских газет.

Юноша со шпорами, которого я видел в лавке Саббатино, был племянник негоцианта и явился в Сиену, чтобы собрать в конторе и у родственников своего дяди нужную сумму. Это было вечером в тот же самый четверг. Прибыв в Сиену, он тотчас же рассказал о случившемся делегату, который решил послать вместе с молодым человеком отряд карабинеров на место, назначенное для свидания с разбойником. Племянник восставал отчаянно против этой меры, говоря, что таким образом Стоппа наверное убьет старика. Делегат упирался на том, что его обязанность это сделать. Наконец, оба они вышли из лавки и отправились к префекту. Несколько посетителей ушло вместе с ними. Остальные развязнее начали толковать и спорить о случившемся.

– И как это он очутился здесь? Все говорили, что он в Америке, – кричал один.

– Да зачем Адами (негоциант, взятый в плен) ехал по этой дороге?..

– Да ведь он думал, что Стоппа в Америке…

– Стоппа возьмет с племянника деньги и дядю убьет.

– Нет, он этого не сделает. Он не разбойник. Это он из мести, а он честный человек.

– Хорош честный человек, – вмешался хозяин лавки, – из мести или из другого, но честные люди так не делают. Да Стоппа этот еще ребенком был уже порядочный пострел, я его с пеленок знаю…

– Я с ним был коротко знаком, когда он здесь при таможне служил, – кричал какой-то господин, – он был пречестный человек.

– Да что это за Стоппа такой? – спросил я. – Что у него большая шайка?

– Stoppa! Il famoso Stoppai – кричало несколько голосов. – Вы не знаете?!

– Никакой у него шайки нет; он не разрешит, чтобы у него шайка была. Он ведь это из мести, per vendetta. У него с Адами старые счеты. Ведь это уже 13-й. Двое бежали.

Я ничего не понимал.

– Да как же двое здоровых мужчин, – допрашивал я, – верхом, вооруженные, поддались одному, или хоть не бежали?

– Да как же им бежать или не поддаваться, когда это был Стоппа?..

Вот, что я узнал из разных достоверных источников об этом страшном человеке.

Отец Стоппы был владетель очень значительного числа лесков и полей между Гроссето и Орбетелло, с которых получал очень порядочные доходы. Но так как сам он был человек разгульный и вовсе не хозяин, то и вынужден был поручить управление делами своими этому же самому Адами, тогда еще очень не богатому гуртовщику. Этот поверенный так хорошо повел дела своего патрона, что тот на старость лет очутился нищим, да к тому же еще больным и расслабленным. Хотя дела Адами, как говорят, и до сих пор, велись очень нечисто и неосторожно, старику однако же трудно было вести против него дело законным порядком, потому что он уже несколько лет жил, разбитый параличом, совершенно во власти своего поверенного, который допускал к нему только тех, в ком был уверен.

У старика был один только сын, которого воспитанием он занимался не больше, как и хозяйственными своими дедами. Молодой Стоппа вырос на свободе в сообществе табунщиков и гуртовщиков; приобрел от них очень полезные сведения по части эквитации[269] и ружейной охоты, к которой пристрастился с самого раннего возраста. Так как в течение более десяти лет это было единственным его занятием, то он очень скоро достиг замечательной степени совершенства в стрельбе из ружья. Мне очень много рассказывали о его доблестных подвигах по этой части, но так как все они более или менее невероятны, а убедиться в их истине я не мог, то и умалчиваю о них здесь. Вообще, как маремманский охотник, Стоппа – великолепный стрелок, это я могу сказать с достоверностью.

Когда дела отца его пошли плохо, он по совету Адами отправился в Сиену, где нашел место чиновника в таможенной конторе. Канцелярские занятия ему не нравились, и так как Адами, которому необходимо было задержать своего молодого патрона подальше от его владений, никогда не отказывал ему в деньгах, то Стоппа продолжал и в Сиене свою разгульную жизнь, составив себе порядочный кружок из богатых молодых людей этого города, которые кутили вместе с ним, охотились, а пуще всего поклонялись его необычайным способностям.

Скоро, однако же, Адами так блистательно закончил свое дело, что больному старику пришлось нищим убираться из своего дома, который вместе с остальными его владениями переходил к Адами. Как ни плох был старик, но на этот раз решился тягаться с своим поверенным, а для этого тотчас же записал сыну, чтобы он немедленно ехал к нему. Узнав, в чем дело, сын не сопротивлялся, и в первые дни, не оставляя совершенно любимого своего занятия охотой, принялся так ревностно за дела, что Адами смутился. Не доверяя, и очень основательно, прокурору своего отца, подставленному, конечно, самим же Адами, молодой Стоппа помышлял уже о том, чтобы пригласить адвоката из Сиены. Это было в начале осени…

Здесь необходимо маленькое отступление. В Италии есть очень замечательный городок Норчиа[270], о существовании которого очень многие из моих читателей даже и не подозревают. Он лежит в папских владениях, на высокой и до того неприступной скале, что в него можно войти не иначе, как по лестнице. Этот словно заколдованный замок населен вовсе не волшебными красавицами, а свиньями, отыскивающими трюфели, и норчинами (обитателями Норчии), ухаживающими за этими полезными животными, – людьми нрава мрачного, напоминающими и видом, и характером тех животных, с которыми они возятся всю свою жизнь… Бывает однако же часть года, когда Норчиа почти исключительно населена одними четвероногими, а именно с половины осени до начали весны. Тогда двуногие норчины отправляются на промысел, берут с собою мешки трюфелей и во нескольку ножей очень разнообразной формы и величины, спускаются со своей лестницы и идут обыкновенно особняком (они вообще не социального нрава) по дорогам к северу, востоку и западу, по всей Тоскане, останавливаясь в каждой деревушке, на каждой помещичьей вилле или ферме. Посещение их везде оставляет кровавые следы, ознаменовываясь смертью одного или нескольких откормленных кабанов, которые тотчас же обращаются в их руках в очень вкусные сосиски и колбасы всех родов и видов. По пути она сбывают также свои трюфеля.

В то время, когда Стоила замышлял выписать адвоката из Сиены, во владениях его отца у опушки одного из лесков нашли мертвое тело. Норчины, как я сказал уже, имеют обыкновение ходить по одиночке; страна здесь вовсе не безопасна; сами они ведут во время своих экскурсий слишком невоздержанную жизнь, а потому нередко гибнут на дороге жертвой ли своей склонности к пьянству или жадности лесных промышленников, а всего чаще своих земляков, с которыми иногда судьба приведет их встречаться в глуши на большой дороге и совершенно неожиданно.

В маленькой вилле, в которой жил Адами, шел пир горой. Празднуя какое-то семейное торжество, в главное, заранее уверенный в том, что процесс или не состоится, или окончится в его пользу, он пригласил к себе нескольких приятелей из Сиены, с которыми отправился утром того же дня на охоту. Им и обязаны открытием тела мертвого норчина.

Началось следствие… Адами совершенно неожиданно показал перед следователями, что убийца норчина не кто иной, как Стоила, молодой его патрон, привел нескольких свидетелей этому и пр. Всего этого было, однако же, недостаточно, чтобы по здешним законам осудить молодого человека; тем не менее его посадили в тюрьму до окончания следствия, так как он не мог представить необходимого поручительства.

Долго ли просидел Стоила в тюрьме, не знаю. Времени этого было совершенно достаточно Адами, чтобы окончить в свою пользу процесс, а старику Столпе, чтобы умереть… За недостаточностью доказательств виновности, сына выпустили, оставив в подозрении. Только он очутился по освобождении своем совершенно нищим. Многие жители показывали против него, Адами довольно искусно сумел восстановить против него общественное мнение той среды сиенских жителей, на которую он, внезапно разбогатев, получил влияние. Аристократические друзья Столпы отвернулись от него. При лежавшем на нем подозрении, он не мог достать себе никакой должности, а следовательно и никаких средств к существованию. У него была, правда, какая-то родственница, жившая в Чивита-Веккии, где муж ее имел довольно значительный коммерческий дом. Узнав о его несчастий, она предложила ему переехать к ней, но не догадалась прислать на дорогу денег. В ожидании их, молодому человеку пришлось бы жить в Сиене на улице, если бы один из приятелей его отца не предложил ему более удобного помещения в своем домике, граничившем с новыми владениями Адами… Поселившись у него, молодой человек исключительно предался своей страсти к охоте… Преследуя какую-то дичь, забрался он однажды в лесок, которого владетелем привык считать себя, но который теперь принадлежал врагу его Адами. Вероятно забыв это обстоятельство, Стоппа стал распоряжаться в чужих владениях слишком по-домашнему, как вдруг перед ним предстала старая фигура лесничего. Это внезапное явление рассердило охотника, тем более что лесничий этот служил прежде у его отца, а потом свидетельствовал против него в зале об убийстве норчина. Раздраженный еще больше дерзкими словами старика, Стоппа ударил его прикладом в голову… Старик остался на месте с размозженной головой… После этого Стоппе пришлось уходить и из нового своего убежища. У него всё еще не было денег, и он приютился у какого-то крестьянина неподалеку, в бедной избушке, среди болот и леса… Его искали всюду, и он должен был скрываться. Эта жизнь сильно не нравилась ему, и злость его против главного виновника всех его бедствий, Адами, и тех, которые свидетельствовали против него, усиливалась. Он бродил по лескам вдоль дороги, ведущей из Гроссето к владениям Адами, ожидая встретить как-нибудь своего главного врага. Это ему не удавалось… Но однажды под вечер, в субботу, Стоппа из обычной засады своей увидел баррочино[271], летевший быстро по направлению к бывшему дому его отца. В экипаже сидели два почтенные сиенские юриста, закадычные приятели Адами, от души помогавшие ему в деле против Стоппы. Они были с ружьями, легавая собака, высунув язык, бежала за баррочино, чихая от попадавшей ей в нос пыли. Приятели собрались верно поохотиться на даче облагодетельствованного ими Адами и весело разговаривали между собой, погоняя маленькую сардинскую лошадку…

– Стой и не шевелись! – раздался вдруг громкий голос впереди их… Вздрогнув, они оглянулись и увидели Стоппу, прицелившегося в них из своего двуствольного карабина… Оставаясь постоянно в этом положении, он велел им идти к себе. Несчастные повиновались. Он повел их в лес, в средине которого копал какую-то яму. Заставив одного из своих пленников покрепче связать руки и ноги другому, повторив потом над ним самим эту же операцию, он спустился в яму с помощью импровизированной лестницы, расширил ее несколько внизу в побросал туда двух бедных юриспрудентов.

– Сидите же тут, – сказал он им уходя, – пока я не достану себе Адами, а тогда расправлюсь с вами по-своему…

Пленникам удалось однако же бежать из этой ямы. Они не замедлили донести о случившемся властям. Из Сиены были посланы три жандарма, под начальством сержанта, для поимки смелого разбойника.

Стоппа стоял на небольшом холме в академической позе, опершись на ружье. Он заметил жандармов еще издали и, казалось, ожидал их. Когда они были от него на расстоянии шагов 200, он стал махать им шляпой. Сержант жандармов хотел идти дальше, но бандит приложился в него из двуствольного ружья, однако же не стрелял. Один из жандармов выстрелил по нем, но он успел прилечь к земле. Жандармы быстро побежали к нему, но не успели сделать и нескольких шагов, как раздался выстрел. Один из них повалился, пораженный пулей в лоб.

«Вот как стрелять надо!» – закричал им Стоппа со смехом, и с быстротой зайца побежал к лесу.

Его напрасно искали несколько дней сряду. Потребовали подкрепления от войска. Дознавшись как-то, что Стоппа жил в избе крестьянина у опушки леса, солдаты заняли эту избу, но в течение нескольких дней Стоппа не показывался. Тогда арестовали крестьянина и объявили ему, что если он не объявит властям, где находится убежище Стоппы, то будет сам предан суду, как соучастник в злодействе этого последнего. Крестьянин согласился служить проводником небольшому отряду… Они зашли в самую глушь леса, где нашли недостроенный еще шалаш, пальто Стоппы и одноствольное щегольское охотничье ружье. Стоппы не было. Это было в 1855 или 1856 году.

С тех пор о Стоппе не было ни слуху ни духу. Говорили, что он уехал в Америку, скоро совсем о нем забыли. Адами стал ежегодно при наступлении весны посещать свои владения, между Гроссето и Орбетелло, проводил в них иногда по нескольку недель, смело бродил по окрестностям, и никто никогда его не беспокоил до настоящего случая.

Конец этой печальной истории наделал здесь много шуму и об ней говорили почти во всех журналах.

В назначенный день племянник Адами явился с требуемой суммой на указанное место. Стоппа ждал его один. Но так как не вся сумма была золотом, а были и билеты тосканского банка, то Стоппа, не взяв ничего, отправил племянника назад, назначив новый и очень короткий срок. Бедный юноша был в страшных попыхах. Он с трудом мог достать и половину требуемого золота в Сиене и Гроссето. Пришлось ехать в Ливорно… Однако же он поспел к сроку. У опушки леса, где ждал его Стоппа, стояла привязанная лошадь Адами. Стоппа взял деньги, отдал племяннику лошадь и приказал идти на большую дорогу и ожидать там дядю. Не слушаться было нельзя. Бедный племянник прождал около часа в страшном волнении… Вдруг он услышал выстрел. Угадывая, что случилось, он выхватил из кармана револьвер и побежал по направлению к выстрелу… В нескольких шагах от того места, где он только что имел свидание со Стоппой, он увидел труп дяди, лежавший на спине в растяжку и со скрещенными на жилете руками. На груди его лежала круглая широкополая шляпа Стоппы…

Сначала в Сиене некоторые любители романических приключений приняли было открыто сторону бандита, стараясь представить его чем-то в роде Карла Моора[272].

– Адами отнял у него всё, что имел он, – говорили они, – ему простительно прибегать к таким решительным средствам, чтобы возвратить себе хоть часть потерянного имущества.

Но понимая, что подобные личности, чтобы возбуждать к себе сочувствие, должны обладать значительно блистательными качествами, они упирали на великодушие Стоппы, на его честность, основываясь на том, что он, будучи в совершенной крайности, преследуемый жандармами, никогда не грабил и убивал только из мести. Они и не допускали мысли о том, что он убьет Адами, взяв с его племянника деньги.

Эта неожиданная развязка сильно сконфузила их, и другой зверский поступок Стоппы, открывшийся тотчас же после этого, окончательно возбудил против него негодование общественного мнения, выказав в настоящем свете его жестокий, мстительный и зверский характер.

Где провел Стоппа несколько лет, после своего побега из мареммы до апреля 1863 года, – неизвестно. За несколько дней до рассказанного мной происшествия, тот крестьянин, у которого Стоппа так долго укрывался прежде, садился по обыкновению за стол с сыном, двадцатилетним парнем, с невесткой, женой этого сына, кормившей грудью своего первого ребенка… Раздался стук в дверь.

– Кто там? – спросил хозяин.

– Я, Стоппа, – не узнаешь что ли? – произнес слишком знакомый ему голос. Хотя крестьянин и побаивался несколько мщения Стоппы за то, что служил поневоле проводником жандармам, однако же отворил, рассчитывая, может быть, на то, что в доме их двое, а Стоппа страшен только в лесу со своим двуствольным ружьем, а может быть, надеялся на то, что Стоппа не станет ему мстить за прошлое, нуждаясь в новых его услугах.

Стоппа вошел весело, дружески обнял хозяина и сына его, полюбезничал с молодой женщиной и попросил поужинать. Хозяин сел вместе с ним и со всем семейством, довольный отчасти тем, что гость ни слова не поминает о старом, но не совсем еще доверявший его добродушной веселости… Он наконец решился заговорить об этом первый. Стал извиняться, жаловаться на то, что его вынудили к этому силою… Нечего и сомневаться, что хозяин Стоппы, как всякий итальянский контадин, ненавидевший город и всё городское, а следовательно и правительство и власти, вовсе не считал Стоппу злодеем; он побаивался его, но от души был готов помочь ему во всякое время. Гость не дал ему и докончить своего оправдания…

– Полно, брат, об этом. Мы ужинаем, – так будем же веселы, после ужина успеем поговорить о многом. Мне нужно тебе еще многое сказать, я и подарок тебе привез – видишь, не забыл о тебе в Америке…

Очень довольный, хозяин угощал бандита, чем мог. Окончив ужин, Стоппа встал и запер двери снутри на задвижку.

– Ну, теперь о старом, – сказал он, – вот тебе подарок из Америки.

С этими словами вынул он револьвер из кармана и совершенно неожиданно выстрелил из него в хозяйского сына, спокойно прибиравшего со стола остатки ужина. Старик остолбенел от ужаса и отчаяния… Молодая женщина с ребенком на руках бросилась к трупу своего мужа.

– Не всё еще, погоди, – спокойно отвечал Стоппа, – из рода доносчиков ничего путного родиться не может, – не этими словами, прежде чем кто-либо успел опомниться, он наповал убил ребенка в руках матери новым выстрелом. Старик в отчаянии бросился на него, но Стоппа ударом табурета в голову повалил его на землю и задушил потом руками…

Подобному зверству не легко верится в наше время. Тем не менее в рассказе своем, я ни переменил, ни прибавил ни одного слова к тому, что из достоверных источников знаю об этом. Я выпустил только некоторые из подробностей, которые мне кажутся еще более невероятными и которые я узнал от лиц, не пользующихся вполне моим доверием…

Я никогда не видел Стоппу, но коротко знаком с несколькими из его приятелей и сослуживцев, а также читал опись его приметам в сиенской префектуре. Он маленького роста и очень худ и сухощав, несколько прихрамывает; цвет лица его желтовато-бледный, рыжие волосы и серые глаза – с помощью этого можете составить себе его портрет. Он слабого здоровья и только и берет своим уменьем стрелять из ружья, хотя – как после я узнал – он в мареммах не считался за первоклассного стрелка…

После случая с Адами и с контадином в розыски за Стоппой были посланы кавалерийские и пехотные отряды, но им не удалось ничего узнать о нем. По примеру всех итальянских разбойников и воров, он бежал к римской границе, воспользовавшись покровительством реакционерных комитетов и, говорят, с намерением вступить на службу к Франческо II, т. е. составить шайку и идти разбойничать в неаполитанские провинции.

Проект этот ему не удалось исполнить… Племянник Адами немедленно поспешил в Рим и воспользовался своим кредитом и влиянием для того, чтобы исходатайствовать у папского правительства приказание арестовать Стоппу и судить, как убийцу. Прибавлю, что Адами один из самых богатых торговцев стадами, лошадьми и лесом в Тоскане и Романьях.

Несколько дней спустя, Стоппа очень спокойно въезжал в Рим верхом на лошади покойного Адами. Он остановился у трактира и отправился обедать. Тут его схватили. Он пробовал сопротивляться – но безуспешно. В подушке его мула alla maremmana (в роде наших казачьих) нашли золотом 6.000 скуд… Деньги эти, явно принадлежавшие племяннику и наследнику покойного Адами, возвращены ему не были. Папское правительство, вследствие ходатайства французского главнокомандующего, выдало Стоппу итальянскому. Это здесь сочли началом примирения между папой и королем Италии, но так как до сих пор продолжения еще не было, то перестали и думать об этом начале. Стоппа находится теперь в тюрьме, кажется Сан-Джиминьяно близ Сиены, в ожидании приговора.

Вот какие невероятные дела делаются в мареммах тосканских. Живя например в Флоренции или в Ливорно, нельзя предполагать, чтобы такой дикий край, такое несоциабельное общество, которое порождает героев, подобных Стоппе, находились от вас на расстоянии едва нескольких десятков миль…[273]

2 октября – 20 сентября 1862 г.


Иностранцу в мареммы попасть дело нелегкое: нужно решиться на слишком многие и иногда тяжелые неудобства и лишения. Но охота, говорят, пуще неволи, а во мне охота видеть эту полуфантастическую страну (такой воображал я себе ее по крайней мере по тем рассказам, которые мне случалось слышать) возрастала с каждым днем.

Сиена один из городов средней Италии, служащих как бы ключом для сообщений со всей внутренней Тосканой. Я рекомендую заезжать туда всем, желающим поближе ознакомиться с классическим типом итальянских веттуринов. Впрочем торопиться нечего: железные дороги так тупо развиваются в лежащей по трем ее сторонам каменистой местности, что интересное племя это вероятно не скоро еще переведется в ней. И через 10 лет, как теперь, на маленьких и неровных площадях этого городка будут по всей вероятности тревожно расхаживать маленькие рыжие человечки в рыжих плащах старинного покроя, в круглых порыжелых и донельзя истертых шляпах, с большим количеством вязаных шарфов, обмотанных вокруг горла, с предлинным бичом в руке. Таков теперь нормальный тип веттурина; таким был он и 50 лет тому назад… Шумно толпятся они у ворот гостиниц, на извозчичьих биржах, за решеткой станции железной дороги, певучим голосом зазывая форестьеров, предлагая им свезти их по-видимому за очень дешевую плату в разные более или менее интересные местечки и городки, лежащие далеко от железной дороги…

В Сиене есть целая длинная улица, вся уставленная одноколками, баррочинами, колесами, оглоблями, собранными и разобранными экипажами, с запахом конюшни… По обеим сторонам ее тянутся харчевни вперемежку с кузницами. Тут отечество веттуринов; встретив тут человека, вы наверное можете сказать, что он или только что приехал из внутренней Тосканы, или собирается ехать туда в самом скором времени…

Зная по опыту, как дорого обойдется мне путешествие с веттурином, и твердо вознамерившись ехать не иначе, как в дилижансе, я торопливо шел по только что описанной мною улице, не отрывая глаз от вывесок, украшавших собою фасады зданий по обеим ее сторонам… Толпы веттуринов с бичами окружали меня на каждом шагу, едва ли не хватали меня за полы сюртука, предлагая свезти кто в Вольтерру, кто в Радикофани, кто в Монтепульчиано… Насколько приятно было мне прогуливаться при этой обстановке, предоставляю судить читателю. Скажу только, что я совершенно с чувством человека, укрывающегося под портиками от проливного дождя, вбежал наконец в довольно большой и темный сарай, на дверях которого увидал очень красивую картинку, изображавшую дилижанс, запряженный шестернею цугом и с лаконической надписью внизу: per Massa Marittima… В сарае, или в конторе дилижансов было так темно, что я сперва не мог разобрать ничего и споткнулся два, три раза о какие-то окованные железом предметы. Меня охватило сырой теплотой и запахом конюшни… Наконец, в одном углу я заметил очень слабое освещение.

У деревянного стола, на котором красовалась чернилица, запачканная тетрадь и седелка, сидела мрачная фигура. Тут же горел сальный огарок в грязном фонаре и горел так мутно, как мне никогда еще не удавалось видеть. Атмосфера была до того густа, что в ней не только гореть, даже дышать едва было можно, – это в оправдание сального огарка…

– Позвольте узнать, когда уходит дилижанс в Массу-Мариттиму, – спросил я у мрачной фигуры.

– Дважды 16–32, да 4 и пр., – говорил он голосом, которым дьячок читает псалтырь над покойником.

Мне нисколько раз пришлось повторить вопрос, пока наконец я добился лаконического ответа: «не знаю». Затем мой приятный собеседник снова погрузился в арифметические занятия…

– Да разве не здесь контора массетанских дилижансов?

– 256 да 18… Здесь… 274.

Разговор довольно долго продолжался в этом же тоне. Из него я узнал только то, что один Господь Бог ведает, когда отправится дилижанс в Массу.

Так как это может возбудить некоторое недоверие в русских читателях, то я считаю нужным объяснить им, на каком основании существуют дилижансы во внутренних провинциях Италии, мало посещаемых иностранцами…

Дилижансы здесь все без исключения принадлежат частным антрепренерам, которые по контракту с правительством обязываются возить почту, т. е. письма. Дальше этого сношения с официальными властями не простираются. Для почты обыкновенно они держать особую лошаденку и двухколесную таратайку, которая с математической точностью совершает свои рейсы. Дилижансы же двигаются с места в таких только случаях, когда обеспечено достаточное число пассажиров. Это однако вовсе не мешает им привешивать объявления очень длинные и красноречивые, дающие полное право публике предполагать, будто правильные сообщения посредством дилижансов действительно существуют между данными пунктами. Исключения из этого правила составляют настоящие мальпосты, или курьеры, как их здесь называют, содержимые правительством между значительными городами, пока еще не соединенными железными дорогами…

Но если вам придется путешествовать по внутренним закоулкам и уголкам Италии, не верьте сладкоречивым объявлениям, обещающим вам те или другие удобства. Вы будете совершенно во власти веттуринов, которые в вас видят пассажира в самом тесном смысле этого слова, то есть живую поклажу, тюк, очень неудобный для перевозки, которому не предполагается иметь ни своей воли, ни своих соображений. Итальянский веттурин также неумолим, как локомотив. Ему не достает только скорости и точности этого последнего. Не думайте какими бы то ни было увещаниями наставить его ехать скорее или медленнее, чем вздумается его тощим клячонкам, остановиться в неурочном месте или не остановиться там, где нет никакой необходимости останавливаться, но где лошади его привыкли останавливаться безо всякой необходимости. Помните к тому же, что итальянские веттурины слишком горячие приверженцы девиза немецких студентов: einer für alle и alle für einen[274]. Если вы не поладили с одним из них, другие ни за что не поладят с вами. Очень интересно было бы строго-специально разобрать вопрос, каким образом в Италии, несмотря на ее политическую подразделенность, развилось в высшей степени веттуринное единство, о котором никогда не заботились никакие патриотические комитеты, ни правительственные, ни народные ораторы. Я изъездил Италию по разным направлениям, имел случай изучить до малейшей подробности северных и южных веттуринов; единственная разница в них – одни местные оттенки в наречии. Замечательно то, что веттурины никогда не говорят чистым диалектом своей провинции. Те, которые заботятся об единстве языка в Италии, должны бы были начать с уничтожения железных дорог: я твердо убежден, что единство языка скорее всего сделалось бы веттуринами.

От Сиены к юго-западу по направлению к Массе Маремманской (которую ни почему ненужно смешивать с Массой Каррарской), идет очень живописная холмистая местность, то повышаясь, то понижаясь, образуя мягкие, волнистые линии на горизонте. Приближаясь в низменной Маремме, холмы эти принимают более и более угловатые формы, низменные долины между ними попадаются чаще и больше; вся эта цепь обрывается наконец в виде уступов или скал известково-глинистого свойства, за которыми расстилается наконец совершенно ровный и низменный широкий морской берег, поросший мелкими и колючими кустарниками, а местами густой сочной зеленой травой.

Сиенские холмы считаются самым плодородным местом во всей Тоскане. Поземельная собственность здесь ценится очень дорого и приносит большой доход. Я имел случай близко познакомиться с состоянием здешнего сельского хозяйства, и хотя это и не относится прямо на предмет моих писем, скажу о нем здесь несколько слов.

Больших имений в Тоскане мало, под Сиеной их нет и вовсе, за исключением разве поместий сенатора Джорджино, здешнего Шереметева[275]; но и те разделены на мелкие участки, часто несмежные между собой… Вся буржуазия, богатая и средней руки, обитающая в соседних торговых и промышленных городах, спешит при первой возможности обзавестись небольшим поместьем неподалеку от Сиены. Есть несколько старых аристократических семейств, владеющих тут же участками земли; но их немного, и все они за последнее смутное для Италии время сочли за лучшее отделаться от поземельной собственности… Эти землевладельцы при распоряжении своими имениями вовсе не имеют в виду сельской торговли, а только удовлетворение собственных своих потребностей; от этого большая часть поместий, даже на расстоянии нескольких десятков миль от города, имеет характер загородных дач или вилл, правда, без особенных затей барской фантазии, но также и вовсе не похожих на поместья южной Италии, где земледелие составляет одну из главных отраслей богатства страны…

Построив себе загородный замок и окружив его маленьким садом, весьма непохожим на английские парки, тосканский землевладелец пользуется по-своему остающимся за тем количеством земли и, – странная слабость всех помещиков! – заботится единственно о том, чтобы ему меньше приходилось покупать у других. В этих видах рассаживает он на 4-х, 5-ти принадлежащих ему десятинах пшеницу и оливы, кукурузу, горох, бобы, капусту, коноплю и пр., пр.; не забывайте, что самое существенное во всем этом виноградник и что следовательно под него нужно оставить немалое пространство: всякий тосканский землевладелец продает непременно вино и оливковое масло. Это последнее вывозится в большом количестве на острова здешнего архипелага, а часто и за границу: Сиенское красное вино, vino delle Colline, а в особенности сладкое Aleatico пользуется большой славой во всей Италии…

Не могу с точностью определить, насколько теряют с практической стороны тосканские землевладельцы от подобной системы хозяйства; но с точки зрения художественной, местность эта выигрывает много. Действительно, я редко видал такие красивые места, как в сиенских холмах; нет здесь, правда, никаких, ни природных, ни искусственных великолепий, но мягкая, волнующаяся линия гор, затопленных в самой разнообразной растительности, и светлые стены вилл и хижин земледельцев, вырисовывающиеся на этом богатом фоне, всё это до нельзя привлекательно и имеет какой-то грациозный веселый вид, отражающийся и на характере самых жителей… В самом деле, Сиена слывет самым веселым городком, и слывет не без основания…

К сожалению, это веселье имеет свою изнанку: здесь вы без малейшего труда понимаете и видите в действии и в лицах всё то, что нелепого развило и выработало в Италии ее исключительно городовое общинное устройство: города здесь живут паразитами на счет сельских классов, презирая их и сами ненавидимые ими в свою очередь…

Тяжело положение итальянского земледельца и всего тяжелее, может быть, именно в этой веселой, цветущей части Тосканы. Изнеможенные, бледные и худые, согнувшись в дугу, роются они целый день в земле, которая словно также за одно с горожанами признает их какими-то париями и даже не оказывает на них своего благотворного влияния, благодаря которому, во всех частях света, земледельцы хоть физически здоровее горожан. Здесь напротив. Решение этой странной загадки я нашел очень скоро, когда мне удалось увидеть осенью две, три вспаханные десятины земли. Дело в том, что всё это плодородие сиенских холмов чисто искусственное: вы не только нигде не встретите здесь чернозему, но едва ли, перенеся с собою наши русские взгляды на землю, найдете во всей провинции клочок земли, стоящий быть обработанным: всюду известняк и беловатая глина, редкими местами, и то возле лесков и садов, попадутся вам полосы красноватой железистой глины, удобренной слабыми процентами органического вещества; гораздо чаще целые непроницаемые слои известкового шпата с природными и незатейливыми инкрустациями из кремня, и только на некоторых вершинах высоких холмов белый мрамор, вообще очень низкого качества, – почему его и не выламывают… Все эти роскошные сады, нивы и цветники – плод упорного труда целой касты народонаселения, которая по странной ли игре случая, или по другим причинам вовсе ими не пользуется…

Однако же в Тоскане нет ни крепостного права, ни черных невольников, отношения между земледельцем и землевладельцем имеют вид добровольного соглашения. Обыкновенно одна крестьянская семья селится на участке, принадлежащем какому-нибудь городскому купцу или аристократу и обрабатывает его из половины всего дохода. Закон предоставляет помещику полное право выгнать своего контадина, когда ему вздумается, равно как и этому последнему право оставить своего помещика, когда пожелает; разумеется, определено то время года, в которое могут быть совершаемы подобные переходы… Однако помещики очень редко пользуются этим правом, а крестьяне и того реже. Чаще всего целое поколение крестьян живет на одном и том же участке… Впрочем вообще о сельской Италии я буду иметь случай говорить живее и полнее… Теперь боюсь, что, читая мое описание сиенских холмов, вы ощущаете почти то же, что я, когда проезжал по ним в душной маленькой карете, нагруженной сверху до низу… Две клячи тащили нас кое-как по каменной тряской дороге. Скоро совсем смерклось, соседи мои дремали, ежеминутно толкали меня в бока и бесцеремонно взваливали мне на колени и на плечи то ту, то другую часть своего тела… Твердая дорога глухо гудела под тяжелым экипажем. Хоры лягушек приветствовали нас, когда мы спускались в ложбину между двух пригорков, причем сырой холод заставлял спящих жаться и бормотать что-то сердито себе под нос… Порой лужа или болото в стороне от дороги серебром сверкали между темной зеленью, и на ее светлой поверхности темными силуэтами вырезывались фантастические стволы деревьев, увитые плющом, виноградом… Веттурин громко зевал и сонным голосом покрикивал на лошадей, эхо торопилось повторять эти звуки, но лошади не обращали на них никакого внимания… Я всё больше и больше убеждался в том, что ночь создана для того, чтобы спали все, кроме сов и летучих мышей…

24 октября – 6 сентября


Наутро я проснулся вместе с солнцем и с птицами. Наш дилижанс (я заодно с извозчиком буду называть этим именем наш неудобный ковчег) тянулся медленным шагом в гору; веттурин шел пешком возле лошадей, поощряя их громкими возгласами, а иногда и ударами бича… Я тоже вышел… Было чудное весеннее утро, которого прелести исчезли бы под моим пером, а потому я и не распространяюсь о нем. Дорога, по которой мы ехали, шла несколькими поясами вокруг высокого крутого холма, поросшего темной густой зеленью; на верху его было какое-то мрачное подобие старинного замка… Позади себя мы оставляли все прелести итальянского пейзажа: горки и ручейки, каменные мостики и стройные тополи, кипарисы и роскошные каштаны…

– Далеко ль до Массы? – спросил я веттурина.

– Да вот она, – отвечал он мне, указывая рукой на замок…

Когда колеса нашего экипажа задребезжали по неровной мостовой города Массы, я проклял общую мне с большей частью туристов слабость – расспрашивать заранее всех и каждого о месте, которое собираешься посетить. Из этого выходит, что наперед и по слухам составляешь себе понятие о том, что думаешь увидеть, а потом и стараешься на фактах проверить это свое голословное представление; вследствие этого, если в стране пробудешь недолго и если с разу не наткнешься на факты, слишком противоречащие прежним слухам, то и ломаешь всех их без милосердия, из-за благого намерения подвести их, во что бы то ни стало, под наперед готовое впечатление. Благодаря этой привычке путешествующего люда, мы имеем очень много описаний разных стран, часто весьма милых и красноречивых, но порой совершенно несогласных с действительностью…

Не такая участь ждала меня в Массе-Мариттиме… По тем рассказам о Маремме, которые мне удалось слышать в Сьене, по тем экземплярам маремманов, которые мне удалось видеть, я воображал себе страну эту фантастическим, мрачно очаровательным краем, где всё горит и сохнет под палящим солнцем, где кипят вулканы под землей и чистейшая кровь в венах жителей, где нет ничего туманного, сырого, тяжелого и проч.

Вообразите же себе мое удивление, когда, проезжая по улицам Массы, я вообразил себя поневоле, каким-то чудом, перенесенным в Орловскую губернию… Масса-Мариттима несравненно больше похожа например на Мценск, чем на какой бы то ни было из виденных мной прежде итальянских городов… Дома по большей части деревянные, выкрашенные голубой, зеленой и иногда светло-кирпичной краской, с высокими кровлями, с деревянными ставнями снаружи, мостовая не из плит, а из кусочков битого камня: всё это вовсе не по-итальянски. На одной из площадей колодезь с деревянным срубом, вместо неизбежного каменного фонтана с чудовищными дельфинами, поразил меня окончательно. Везде простор: здания не лезут вверх до нельзя, а больше в ширину, возле многих из них пустые места или садики, простые, незатейливые, иногда огороженные деревянными заборами. И тут же прохаживаются высокие стройные мужчины со светло-русыми кудрями и бородками, с веселыми серыми глазками, женщины дюжие и полные, с роскошными формами, несколько кругловатым лицом и предлинными густыми русыми косами…

Масса, как я говорил уже, построена на самой вершине крутого холма, с трех сторон поросшего зеленью, а с четвертой обрывающегося в низменную равнину, идущую до самого моря. Это новый город. Весь он состоит из одного большого здания, имеющего вид не то монастыря, не то замка. В этом здании помещается госпиталь и церковь. В нем же живут все служащие и прислуживающие при госпитале. Подъехать к этому госпиталю нельзя ни в каком экипаже и едва ли можно верхом: больных взносят туда на носилках по узкой дорожке, делающей множество изворотов и изгибов, и по которой непривычному человеку едва ли удастся взобраться и без ноши. Признаюсь, меня сперва сильно поразил подобный выбор места под госпиталь, но скоро мне объясняли его причину. Для большого числа больных, которые в летнее время собираются сюда изо всей низменной мареммы (по большей части работников с окрестных железных заводов и земледельцев), необходим чистый горный воздух. Здешние доктора вообще признают горный воздух не только лучшим, но едва ли и не единственным лекарством против маремманской лихорадки (из бывших в госпитале в Массе в июле настоящего года 130 больных, 128 страдали маремманской лихорадкой; 129-й был пильщик с переломленной ногой). Хотя положение старой Массы и достаточно высоко, но так как у подножия холма, на котором она построена, есть несколько болот, то и боятся их вредного влияния на больных; кроме того, здешние лихорадки считаются заразительными, – вследствие всего этого сочли за лучшее построить госпиталь на самой верхней точке холма, месте изолированном от старой Массы или собственного города, лежащего ниже его почти на милю расстояния…

Зачем его строили, этот старый город? Кто и когда? Это всё такие вопросы, на которые я не берусь дать ответ. Некоторые предполагают, что в древности море доходило до самой Массы и что самый город этот имел торговое значение. Но если это и было когда-нибудь, то уже очень давно. Мы знаем положительно, что почти в самом начале средних веков мареммы были уже совершенно бесплодны, славились своим дурным воздухом и богатством минеральных произведений, которых однако же никто не решался эксплуатировать. Пользуясь безлюдностью страны, разбойничьи шайки всевозможных родов и видов, сикарии и феодальная сволочь, рыскавшие по всей Тоскане, укрывались сюда от преследований власти. Некоторые из них строили замки на немногих возвышенностях, где климат менее вреден и откуда им представлялась возможность видеть далеко кругом. Замков этих теперь уцелело очень немного и то больше в горной вольтерранской Маремме…

В настоящее время Масса не имеет ровно никакого торгового или промышленного значения; она не лежит ни на какой большой дороге и держится еще только тем, что в ней живут административные власти и чиновники с железных заводов Фоллоники (на расстоянии 12 миль от Массы). Море отстоит от Массы с лишком на 10 миль, и почему она называется приморской (Marittima), это тоже неизвестно; разве только в отличие от Массы Каррарской, которая, служа гаванью городку Карраре и близлежащим мраморным каменоломням, имеет гораздо больше прав на это название…

Масса-Мариттима замечательна разве только тем, что в ней нет никаких художественных и археологических достопримечательностей, а в Италии это большая редкость. В ней нет никаких древних зданий за исключением серого каменного собора очень оригинальной и вместе с тем уродливой формы; весь главный фасад представляет сплошную массу без окон и безо всяких украшений; на одном из концов его низенькая башня, служащая колокольней. Дом городских властей – Palazzo del Municipio, происхождения тоже должно быть очень древнего, но столько раз подновлен и переделан, что не имеет вовсе характера старых зданий.

Ученые итальянские, – в самой Массе нет никаких ученых, – никогда не занимались археологическими изысканиями насчет этого города. Между массетанами есть предание, что город их построен в очень древние времена и процветал когда-то; но что впоследствии он был весь сожжен и жители его перебиты…

Так или иначе, теперь это – совсем захолустье, всеми забытое и мало заботящееся о других. В целом городе вы с трудом найдете флорентийскую газету. А между тем жители здешние отличаются фанатической преданностью Гарибальди и либеральными стремлениями. В 1860 г. в гарибальдийском войске было гораздо больше массетан, чем ливорнцев, хотя всё народонаселение Массы не простирается до 1500 чел. Когда я был в Массе, там только что был поставлен памятник убитым при Марсале, Милаццо, Реджио и под Капуей. Памятник этот стоит возле собора и далеко не великолепен: он состоит из мраморного пьедестала и на нем мраморной же фигуры, изображающей Италию; под нею золотая подпись, которой я никак не вспомню…

Привязанность массетанов к Гарибальди значительно усилилась после 1849 года, когда он, после знаменитой римской ретирады, прожил здесь несколько дней инкогнито. Он встретил в Массе такой радушный прием и столько готовности помочь ему в его тогдашнем опасном положении, что и до сих пор, по его собственным словам, с воспоминанием о Массе связаны одни из лучших минут его жизни. Когда всё было готово к его отплытию, толпа совершенно неизвестных ему жителей города провожала его с оружием в руках и с полной готовностью защищать его против австрийских солдат и велико-герцогских жандармов. При прощании они поклялись ему следовать за ним во всяком его предприятии за освобождение Италии. С тех пор, имя Гарибальди стало священным для них. В 1860 году они сдержали эту клятву. Я видел матерей, которые пешком приходили из Массы во Флоренцию с своими сыновьями, и сами приводили их в комитет, заведовавший тогда набором волонтеров. Некоторые из них плакали, когда сыновья оказывались слишком молодыми и не могли быть приняты…

Много ли выиграл этот город с переворотом 1860 года, стоившим ему стольких жертв? Как вообще не промышленный город, – я думаю, очень мало. Однако патриотический восторг не остыл здесь нимало. Читателю, вероятно, известно, что весной настоящего года, когда ждали, что волнующие теперь Италию вопросы из области дипломатии и полемики перейдут, наконец, снова на поле сражения, в здешних городах устраивались так называемые общества вольных карабинеров, т. е. сильные городские отряды, вооружившиеся на собственный счет и долженствовавшие составить зерно нового гарибальдийского войска, лучше обученного и правильнее организованного, чем гарибальдийские партизанские отряды 1860 года. Общество это с большим успехом привилось к Массе: всё, что было в этом городе свежего и молодого, спешило записаться в число вольных карабинеров, самые бедные несли последнюю копейку на то же дело.

Я был в Массе в то время, когда Гарибальди только что оставил Капреру, и все с волнением следили за каждым его шагом, ждали чего-то нового, неожиданного. Я стоял у дверей кофейной, на главной площади, с приятелем своим, коренным массетаном, доктором Аполлонио А… Мы познакомились под Капуей в 1860 году, и теперь он был председателем общества вольных карабинеров в Массе.

Вечерело; начинали запирать мастерские и лавки.

– Хочешь повидаться со старыми своими массетанскими приятелями? – спросил меня Аполлонио. Я не замедлил изъявить свое желание, и мы отправились.

В низкой зале со сводом при очень слабом освещении сидело несколько юношей за столом, на котором были классические fiasco с красным вином и сыром. Увидев моего приятеля, некоторые из них бросились ему навстречу.

– Bravo! – закричал один черноволосый и черноглазый мальчуган лет 16-ти.

«Si scopran le tombe, si levan i morti[276]– пропел он первый стих из гимна Гарибальди, – смотрите, господа, вот право мертвец воскресший?… – И схватив меня за плечи, он представлял меня своим товарищам, из которых многие были мне уже прежде знакомы…

Вся эта молодежь требовала, чтобы ее непременно вели на австрийскую границу, где по носившимся тогда слухам Гарибальди снова собирал волонтеров. Аполлонио напрасно рассыпал перед ними свое красноречие, убеждая их ждать терпеливо. Он представлял им необходимость вести дело обдуманно, не горячиться, а ждать терпеливо, пока узнается что-нибудь определенное и положительное.

– Если уже нам не идти теперь к Гарибальди, – провозгласил, вставая, один из сидевших за столом, – так пойдемте в неаполитанские провинции унимать разбойников.

– Пойдем! Пойдем! – подхватило несколько голосов. – Что нам тут сидеть; довольно уже мы парадировали в саду да стреляли в цель. Или пусть распустят общество, или пусть ведут нас к Гарибальди.

– Я знаю, что из Сиены вольные карабинеры уже вышли вчера, – кричал один.

– Зачем же нас не пускают вперед?

– Послушайте, – перебил их Аполлонио, – ведь и мне самому не весело это положение, но что же делать? Нам говорят, что вольные карабинеры из Сиены, из Флоренции и из других городов будто бы пошли уже с Гарибальди на австрийскую границу, но по газетам мы ничего не знаем, ни где Гарибальди, ни что он. Вы знаете, что очень многие неблагосклонно смотрят на наше общество, а потому нам нужно быть очень осторожными и не доверять всяким слухам.

На этих словах оратора прервали. Явился его денщик (Аполлонио служил доктором при массетанской больнице) и принес ему телеграфическую депешу. Она была из Флоренции от одного из очень известных тамошних capi popolo[277]и заключала в себе известие о майских событиях в Брешии[278].

Леон Бранди

9 октября – 27 сентября 1862 г.[279]

Часть 3