не; своих бойцов он знал ничуть не больше, чем они знали его, и не отличал тех, кто был предан ему, от тех, кто мог предать его. По всем этим причинам проявления безрассудной смелости были ему противопоказаны; у него не было возможности нанести один из тех неожиданных ударов, какие ошеломляют врага и воодушевляют партизан, в чьих глазах вожак обретает величие полубога.
Вот почему, как только нам стало известно о высадке Борхеса на неаполитанской земле, мы, хорошо зная его безудержную отвагу, предрекли ему страшный конец. Поговаривают, будто он стал жертвой зависти и соперничества со стороны какого-то бандитского главаря, посчитавшего унижением для себя служить под началом командира-иностранца. Что ж, подобное уже случалось. Приходится сожалеть, что из-за наших внутренних распрей отправился умирать в чужую страну испанец, который, доведись ему сражаться плечом к плечу с солдатами королевы, своим мужеством мог бы прославить наше отечество.
Вот такой горестный крик издал на могиле прославленного партизана соотечественник Борхеса.
Добавим некоторые подробности к тем, что уже приведены нами выше, и продолжим наш рассказ с того места, где мы остановились, то есть со смерти разбойников, ушедших из жизни спокойно и с достоинством.
В бумагах Борхеса нашли большое количество писем, присланных из Испании и Франции. Прошло слишком мало времени для того, чтобы составить опись этих бумаг, которые были отправлены генералу Говоне. Самым примечательным в этих бумагах были пространные и чрезвычайно подробные инструкции генерала Клари касательно пути, которым должен был следовать Борхес начиная со своей высадки в Калабрии и вплоть до успешного завершения своих замыслов, и образа действий, которого ему надлежало придерживаться в отношении гражданских властей тех или других местностей, равно как и их обитателей. Прежде всего ему рекомендовали не придавать пока большого значения общественному мнению и бороться лишь против людей, способных на действие; ему давали советы, как он должен взяться за реформирование армии, производство оружия и т. д., и т. п.
Но самое любопытное из всего — это три записные книжки; две содержат походный дневник Борхеса, написанный карандашом, по-французски, лично им и, можно сказать, час за часом; третья является их копией, сделанной чернилами. Публикация этого дневника была бы крайне интересна и стала бы самым губительным ударом, какой только можно нанести политической реакции: все увидели бы, что представляют собой эти разбойничьи банды и как их оценивает испанский партизан.
На каждой странице Борхес, чья врожденная порядочность восстает при виде того, что происходит у него на глазах, о Крокко Донателло говорит как о лютом звере, единственной страстью которого служат убийства и грабеж, а о Ланглуа — как о дураке, ничего не смыслящем в военном деле и являющемся всего лишь бахвалом. Говоря о сражении, происходившем 25 октября в лесу Лагопезоле, он отмечает:
«Я принял бой, располагая лишь своими людьми и двумя разбойниками из отряда Крокко; что же касается самого Крокко и Ланглуа, то они не слышали свиста ни одной пули».
В другом месте он говорит:
«Крокко был капралом; я делаю его полковником, но никакого толку от этого не будет; единственный человек, которому он доверяет, это племянник Боско».
Последняя запись Борхеса датирована 30 ноября; она объясняет его окончательное решение.
«Я не могу, — говорит он, — поладить с Крокко и Ланглуа, так что мне остается лишь удалиться и дать королю отчет о моей миссии, если удастся добраться до Рима».
Одно из упомянутых выше писем помечено Парижем и датировано 8 февраля; оно послано какой-то дамой из Сен-Жерменского предместья и адресовано «Господину Борхесу, в Мессине».
В письме идет речь об учениках, которых он намеревался искать, и выражается опасение, что ему будет тяжело обучать их.
Письмо очень нежное и трогательное; особа, имя которой мы из скромности утаиваем, просит подарить ей на память о нем собаку, которую он оставил в Париже.
Помимо его собственного портрета, среди бумаг Борхеса нашли портрет женщины необычайной красоты и портреты Франциска II и Марии Софии.
У Борхеса вызывало глубокое отвращение и стыд то, что ему пришлось играть роль атамана бандитов, тогда как он рассчитывал занять положение предводителя партизан; казалось, к нему пришло, наконец, осознание всей той лжи, посредством которой его привели к пропасти, куда он рухнул.
Вот именно так и следует думать о человеке, который, не сыграв особо важной роли в современной истории, тем не менее несколько раз вписал в нее свое имя, на миг сверкнувшее блеском славы.
ДВОРЕЦ КЬЯТАМОНЕ
Дорогие читатели!
Мне следует дать вам некоторое представление о том уголке света, откуда до вас доходят мои беседы.
Я пишу вам с террасы одного из самых очаровательных маленьких дворцов не только в Неаполе, но и на всем белом свете.
Во времена античности то место, где я теперь сижу, равно как и все пространство, все земли вокруг, принадлежали некоему Лукуллу, о котором, вероятно, вам доводилось слышать. Лукуллу посчастливилось победить Митридата, одного из богатейших восточных царей, и с Кавказа, где ему пришлось гоняться за ним, он вернулся с богатством, по сравнению с которым богатство всех Ротшильдов, вместе взятых, покажется нищетой.
Так что в одном лишь Неаполе и в его окрестностях у Лукулла было три виллы: одна — там, где я теперь нахожусь, простиравшаяся до замка Кастель дель Ово; вторая — в Позиллипо, где Цицерон в последний раз встречался с Брутом; третья — на Мизенском мысе, где были устроены те знаменитые рыбные садки, что не давали спать Гортензию, его зятю. И в самом деле, Лукулл потратил три миллиона нашими деньгами на то, чтобы летом у его барабулек и мурен была свежая вода.
Перед глазами у меня, на первом плане, замок Кастель дель Ово, куда Карл Анжуйский, смуглолицый человек, мало спавший и никогда не смеявшийся, после сражения при Беневенто приказал заточить семью Манфреда, дабы предать ее смерти; на заднем плане — Капри, остров Тиберия, бледнолицего императора, за свою жизнь улыбнувшегося дважды: первый раз, когда он узнал о смерти Августа, второй — о смерти Сеяна, но зато не спавшего вообще.
После Тиберия единственным достославным событием на Капри стало то, что генерал Ламарк отвоевал его у сэра Гудсона Лоу, тюремщика Наполеона.
По левую руку от меня видна двуглавая вершина Везувия. К ней вполне приложимы слова из Евангелия: «Кто возвышает себя, тот унижен будет, а кто унижает себя, тот возвысится».[13]
Более высокой вершиной Везувия является ныне та, что прежде была более низкой; северная вершина выше южной на тысячу футов. Страшное землетрясение и не менее страшное извержение вулкана, продолжавшиеся целых три дня, в течение которых приостановилось все — за исключением работы Государственной джунты, которая судила якобинцев и которой руководил печально известный Ванни, этот неаполитанский Фукье-Тенвиль, — обрушили более высокую вершину горы в ее собственный кратер и господствовать в выси предоставили южной вершине.
Опять-таки по левую руку от меня, на склонах огнедышащей горы, раскинулись селения Портичи, Резина, Торре дель Греко и Торре Аннунциата; далее простирается пустынное пространство с желтоватой землей, на которой лишь кое-где растут деревья: это место, где находились Помпеи.
Еще дальше, в свой черед, на остром выступе, начинающемся от гавани Кастелламмаре, чьи белые дома сверкают в последних лучах заходящего солнца, в прозрачном и лазурном воздухе видны дома Сорренто и Вико, которые разбросаны по прибрежным скалам горы Сант’Анджело и белыми точками, мало-помалу становящимися все менее многочисленными, тянутся вплоть до мыса Кампанелла, некогда мыса Минервы.
По правую руку от меня находится предместье Позиллипо, которое я могу охватить взглядом от гробницы Вергилия до виллы Лукулла, куда ведет прекрасная дорога, сооруженная Мюратом за счет его собственных средств и подаренная им городу: мы сказали «сооруженная», поскольку дорога эта является настоящим сооружением.
Из семи владычеств, которые довелось одно за другим пережить Неаполю, три были французскими: это владычества Рожера, Карла Анжуйского и Жозефа Бонапарта, которого сменил Мюрат.
До Жозефа у неаполитанцев было одиннадцать уложений, теперь у них есть только одно: кодекс Наполеона.
Правда, в Неаполе его называют кодексом Леопольда, но не в этом суть. Разве Бонапарт в «Истории» отца Лорике не выведен как главнокомандующий армией его величества Людовика XVIII? Почему же посредством сходной махинации Наполеону не стать секретарем великого герцога Тосканского?
На этой террасе — вернемся к моей террасе — поочередно побывали:
Фердинанд I, этот король-лаццароне, мрачную историю которого я теперь пишу и который походил то на Клавдия — и на Клавдия прежде всего, благодаря своей жене, — то на Вителлия;
Франциск I, оставшийся в людской памяти рахитиком, недоотравленным собственной матерью, трус в 1799 году, предатель в 1812 году, клятвопреступник в 1821 году;
Фердинанд II, в лице которого меняется если и не суть, то, по крайней мере, внешний облик династии; в его внешности ничего нет отдела: огромный бурбонский нос, признак низменного сладострастия, исчез; скошенный подбородок, признак малодушия, выдался вперед и, благодаря широким выступающим челюстям, обрел твердость. «Римляне не знают, какие тяжелые челюсти их вот-вот раздавят», — промолвил умирающий Август, говоря о Тиберии.
И вот все это — террасу, замок, великолепные деревья и встающие в памяти исторические события эпохи консулов и королей — все это отдали мне в полную собственность; я мог бы сказать, подобно Ламартину в те прекрасные дни, когда он был еще только поэтом: