Женщина давала ребенку грудь, но ее иссохшая грудь не могла утолить его голод, и несчастный ребенок продолжал кричать и плакать.
И вот однажды вечером, когда женщине, несмотря на все ее старания, так и не удалось унять ребенка, а собаки своим рычанием выказывали беспокойство, как если бы поблизости бродил дозорный отряд, разбойник поднялся и, не произнеся ни слова, схватил ребенка за ногу, вырвал его из рук матери и размозжил ему голову о стену пещеры.
Первым побуждением женщины было вцепиться в горло этому зверю и задушить его, но бессознательная жажда мести удержала ее от такого шага.
Смертельно побледнев, но не издав ни звука, она поднялась, подобрала мертвое тело ребенка, завернула его в свой фартук, положила себе на колени и, дрожа с головы до ног, с лихорадочным блеском в глазах, принялась машинально убаюкивать ребенка, как если бы он еще был жив.
Утром разбойник вышел на разведку и взял с собой собак.
И вот тогда, пустив в ход нож, она вырыла в пещере яму и похоронила в ней ребенка, а на нее положила свою подстилку, чтобы собаки не выкопали труп и не сожрали его, что они непременно сделали бы, будь он похоронен снаружи.
Бессонными ночами бедняжка шепотом разговаривала с ребенком, от которого ее отделяли лишь ворох дрока и тонкий слой земли.
Затем, почти беззвучно пообещав себе отомстить за это бедное дитя, она вспомнила своих родителей, которых бросила ради этого человека, свою полную опасностей жизнь, которую ей пришлось вести, повсюду следуя за ним, и страдания, которые ей довелось претерпеть, не издав ни единой жалобы; и она подумала, что наградой за все это стало убийство ее ребенка и, скорее всего, станет и убийство ее самой, если ее бессилие в свой черед нанесет ущерб безопасности убийцы.
Однажды ночью, когда Бидзарро спал, утомленный долгой вылазкой, которую он предпринял, чтобы раздобыть какую-нибудь еду, женщина, лежавшая без сна, как уже повелось, на могиле своего ребенка, прошептала несколько слов, прозвучавших как обещание, поцеловала землю, поднялась на ноги и тем шагом, каким ступают призраки, подошла к разбойнику. Она склонилась над ним и прислушалась, пытаясь понять, действительно ли он спит, по размеренности его дыхания убедилась, что сон его крепок, выпрямилась, подняла с земли карабин разбойника, лежавший рядом с ним и полностью заряженный, проверила, есть ли порох на полке и в исправном ли состоянии кремень, поднесла ствол к уху спящего и, не раздумывая, выстрелила.
Бидзарро даже не вскрикнул, но от выстрела его подбросило, и он упал лицом вниз.
Женщина взяла в руки нож, отрезала убитому голову, завернула ее все в тот же фартук, еще обагренный кровью ее ребенка, взяла два пистолета разбойника, засунула их за пояс, выбралась из пещеры и направилась в сторону Козенцы.
Но не сделала она и ста шагов, как псы, сторожившие снаружи, с налитыми кровью глазами и вставшей дыбом шерстью бросились на нее. Они чувствовали, что с хозяином произошло какое-то несчастье и виновница случившегося несчастья — эта женщина.
Однако двумя пистолетными выстрелами она уложила обоих.
Не встречая более никаких препятствий, не останавливаясь ни на минуту и не позволяя себе в пути ни пить, ни есть, вечером следующего дня она пришла в Козенцу, явилась в резиденцию губернатора и попросила разрешения увидеться с ним.
Губернатор имел приказ генерала Маньеса принимать посетителей в любой час дня и ночи, если вопрос касался разбоя.
Ему доложили, что какая-то женщина пришла сообщить ему свежие новости о Бидзарро, одном из главных разбойничьих атаманов.
Губернатор вместе со своей семьей сидел за обеденным столом.
— Пусть войдет, — сказал он.
Женщина вошла.
— Вы принесли мне новости о Бидзарро? — спросил губернатор.
— Я принесла вам нечто получше, — ответила она. — Я принесла вам его голову.
И, ухватив голову Бидзарро за длинные волосы, женщина положила ее, сплошь замаранную кровью, на обеденный стол.
Жена и дочери губернатора испуганно вскрикнули и, побледнев, отодвинулись от стола вместе со своими стульями.
— Эта голова стоит тысячу дукатов, — промолвила женщина. — Велите заплатить мне эти деньги.
Губернатор поднялся из-за стола, подошел к секретеру и заплатил ей тысячу дукатов.
Унося с собой вознаграждение, женщина удалилась из обеденного зала тем же шагом, что и вошла туда.
В 1840 году, в ту эпоху, когда генерал Маньес рассказывал мне эту историю, то есть спустя тридцать лет после описанных событий, эта женщина еще была в живых, обитала в Милито и, снова став женой и матерью, доставляла счастье своему мужу и двум своим детям.
КАМОРРА
I
Я уже объяснил вам, дорогие читатели, какие соображения удерживают меня в Неаполе.
По необходимости оставаясь в Неаполе, я могу вести с вами разговоры исключительно на неаполитанские темы, но, по здравом размышлении, мне показалось, что вам, живущим в Париже, подобные беседы будут, возможно, куда интереснее, чем беседы на парижские темы. О том, что происходит у вас на глазах и что вы знаете не хуже меня, мне и в самом деле мало что удалось бы вам рассказать.
Но в отношении Неаполя картина другая, ибо здесь происходит то, что не происходит нигде более.
Не знаю, почему Неаполь называют Южной Италией. Неаполь, Калабрия, Сицилия — это по-прежнему Великая Греция; Неаполь — это внук Афин, неаполитанцы — это потомки Демосфена и Алкивиада, хотя потомки весьма далекие во всех смыслах слова.
Иначе обстоит дело с сицилийцами. Норманнские и сарацинские вторжения оставили в Сицилии явный и глубокий след, и тамошнее население вобрало в себя три основных начала: греческое, сарацинское и норманнское.
В Палермо зачастую можно встретить женщину со светлыми волосами, как у норманнки, бархатными глазами, как у сарацинки, и точеным станом, как у гречанки.
По натуре своей сицилийцы не только артистичны, как древние греки, но еще и гостеприимны, как сарацины, и пышнолюбивы, как норманны.
В Неаполе женщины редко бывают красивыми. Наделенные очень красивыми глазами, очень красивыми волосами и очень красивыми зубами — трех этих качеств вполне хватило бы, чтобы сделать француженку очаровательной, — они едва дотягивают до того, чтобы быть привлекательными.
Что до пышнолюбия, то оно здесь редкость; что до гостеприимности, то его здесь нет вовсе.
Я нахожусь в Неаполе уже полтора года, но не припомню, чтобы за эти полтора года хоть один неаполитанец предложил мне переступить порог его дома.
На Сицилии передо мной распахивались двери всех домов, все виллы вокруг были предоставлены в мое распоряжение, и я мог бы оставаться там десять лет, ни разу не отобедав у себя дома.
Что особенно поражает иностранца, приехавшего в Неаполь, так это страшная грязь на улицах; в городе нет ни одной улицы, по которой можно было бы пройти пешком в начищенной обуви. Уже более года пьемонтцы следят здесь за порядком, но они так и не сподобились создать корпорацию метельщиков и очистить город.
На самых оживленных улицах Неаполя вы наткнетесь на свиней, которые в поисках корма роются в сточных канавах и кучах мусора, точь-в-точь, как это бывает в самых бедных бретонских деревнях.
И свиньи, надо сказать, еще не самые грязные из сотрапезничающих здесь существ: на каждом шагу вы встречаете нищего, который показывает вам свою искалеченную руку, изъеденное оспой лицо, покрытую лишаями грудь и, привязавшись к вам, неотступно идет следом за вами, словно Эрнани за Карлом V.
Если вы находитесь в коляске и ваша коляска останавливается у магазина, ее тотчас же окружает целая толпа попрошаек, которые взывают к вашей жалости, выставляя напоказ самые ужасающие уродства. Если вы дадите милостыню одному, вы пропали; давать придется всем, и содержимое вашего кошелька очень скоро иссякнет.
Своими повадками эти попрошайки напоминают мух; от них невозможно защититься, их невозможно прогнать. Они залезают на подножки вашей коляски, входят вместе с вами в кафе и лавки, ждут вас, сидя на корточках, у двери вашей гостиницы.
Неаполитанцам так часто говорили, что почва у них самая плодородная на земле, небо самое прекрасное на свете, а море самое прозрачное, что они стали воспринимать все это как свои собственные заслуги и нисколько не пеклись о том, чтобы возблагодарить Бога за эти небесные дары тем единственным благодарением, какое угодно Всевышнему, то есть трудом.
Примечательно и неоспоримо верно, что чем больше природа дала какому-нибудь краю, тем меньше живущий в этом краю человек полагает себя обязанным трудиться.
Находясь в Неаполе, не рассчитывайте нанести визит или предпринять какое-нибудь дело в промежутке от двух до пяти часов дня; все кругом спят и по собственной воле вычеркивают из жизни по три часа ежедневно.
Сегодня много внимания уделяется войне, раскалывающей Америку на южные и северные штаты; все полагают, что причины ее коренятся в социальных вопросах; мы же полагаем, что дело тут в различии темпераментов.
Американцы, проживающие в северных штатах, с их суровым климатом, испытывают потребность в труде и охотно посвящают работе, даже физической, семь или восемь часов в день.
Американцы, проживающие в южных штатах, с их изнуряюще жарким климатом, — а почти все они переселились туда с севера, — стремятся лишь к покою и считают необходимым сохранить своих чернокожих рабов, чтобы принуждать их к работе, которую сами они выполнять не в состоянии.
И действительно, негры из Сенегала, Гвинеи и Зангебара, привыкшие у себя на родине к жаре в пятьдесят — шестьдесят градусов и столкнувшиеся всего лишь с тридцатью пятью-сорока градусами в Новом Орлеане, оказываются в прохладном климате и работают, чтобы согреться.
Все относительно. В Архангельске и Торнио врачи отправляют больных чахоткой в Санкт-Петербург, подобно тому, как у нас их отправляют в Ниццу и Йер.
Как итог, в Неаполе существует множество своеобразных промыслов, которых нет более ниг