Если в течение недели все это, и прежде всего две тысячи золотых дукатов (десять тысяч франков), не будут им посланы, г-н Майнольфи получит руку своего сына.
Господин Майнольфи не имел у себя в доме двух тысяч золотых дукатов и не мог раздобыть их в своем захолустье. Ему предстояло поехать за ними в Неаполь, но, опасаясь, что по дороге его ограбят, он попросил предоставить ему в качестве охраны военный конвой, что и было сделано.
Три дня тому назад он обменял имевшиеся у него деньги на золото у банкира Винченцо Руссо в Сан Джакомо и отправился обратно в Червинару, по-прежнему в сопровождении военного конвоя, который, таким образом, оберегает теперь деньги разбойников.
Впрочем, в постскриптуме письма — как видите, в письмах этих господ всегда имеются постскриптумы, — так вот, в постскриптуме письма говорилось, что отцу не стоит тревожиться по поводу того, что пребывание сына в горах прервет его учебные занятия. Одновременно с ребенком был похищен священник, и он ежедневно повторяет с ним уроки.
С того дня, как ребенок похитили, мать пребывает в безумии».
IV
Дорогие читатели!
Давайте вернемся к заговору бурбонистов, раскрытому в моем доме.
В одной из наших прошлых бесед вы ознакомились с выдержками из рапорта, который у полиции достало любезности прислать мне.
Полиция, халатность и недальновидность которой мы ежедневно критикуем, сочла, по-видимому, что ей подвернулся случай доказать, будто она печется о безопасности даже тех, кто ее критикует. Ну а я счел возможным ответить ей в «Независимой газете» следующей статьей:
«Уже давно, — оказала нам честь своим сообщением полиция, — мы знали из надежного источника, что в прихожих дворца Кьятамоне злоумышляли смутьяны, принадлежавшие к партии бурбонистов, а именно: Инсенья, Минуччи и Пулья; они собирали там своих единомышленников и вели разговоры, имевшие целью разжечь недовольство нынешним правительством. Кроме того, они вербовали там бывших бурбонских солдат и людей самого худшего пошиба».
Ну что ж! Мы намерены крайне резко ответить полиции и будем рады, если она с доказательствами в руках опровергнет наши утверждения. Мы исповедуем веру, имя которой — «истина». Пусть нам, полагающим, что мы правы, докажут, что мы заблуждаемся, и нам ничего не останется, как преклонить колени перед светом истины, с какой бы стороны он ни шел, хоть и со стороны полиции.
Однако полиция следила не за моими прихожими и полотерами, которые судачили там о своих собственных делах и деятельности правительства. Полиция следила всего лишь за мной, горя желанием уличить меня в каком-нибудь вопиющем преступлении.
В глазах некоторых людей, а особенно в глазах полицейских во мне есть некая необъяснимая тайна.
Я прибыл в Неаполь раньше Гарибальди. Вместе с неаполитанскими патриотами я готовил падение власти короля Франциска II; я поставил на сто двадцать тысяч франков оружия, которое было приобретено мною непосредственно у Зауэ, Лефошё и Девима, причем по фабричной цене; я никогда не говорил о моих личных издержках, поскольку мои личные издержки касаются лишь меня; я предоставил на восемь месяцев мою шхуну и ее экипаж в распоряжение Гарибальди; в течение этих восьми месяцев я платил жалованье моим матросам и брал на себя расходы, связанные с ремонтом судна; я основал газету, которая, по моему мнению, верному или ошибочному, приносит пользу Италии, но разве я требовал у кого-нибудь, даже у человека, ради которого она была основана, возместить мне понесенные на этом расходы? Нет. Я написал историю Бурбонов и собрал интереснейшие документы, касающиеся их правления; я публикую эту историю и делаю достоянием гласности эти документы и, вероятно, потрачу на это еще немало своего времени и своих денег. От Гарибальди я принял лишь почетные звания и право носить мундир офицера его штаба; в своей газете я хвалю все то, что считаю хорошим, и порицаю все то, что считаю дурным; я не принимаю к публикации ни одной статьи, оскорбительной для кого бы то ни было, какие бы деньги мне ни предлагали за то, чтобы ее напечатать; я не хвалю и не критикую кабинет министров, однако полагаю, что нынешний кабинет — единственно возможный в настоящее время; но разве это заставило меня сказать хоть одно слово против прежнего кабинета, ушедшего в отставку? Никоим образом. Я лишь один раз в жизни видел г-на Раттацци и один раз — г-на Риказоли. Я открыто говорю о неслыханных преступлениях, которые совершаются в Неаполе, ибо верю в общественную мораль и полагаю, что об этих преступлениях должны знать все. Я предаю их огласке вовсе не из ненависти к г-ну Авете: я не имею чести быть знакомым с ним, так за что мне ненавидеть его? Однако я утверждаю, что в стране, где полиция не защищает граждан, граждане вынуждены защищать себя сами. Я живу на виду у всех в доме, все двери и все окна которого остаются открытыми не только днем, но и ночью, и потому кто угодно может заглянуть в них, проходя мимо, а то и нарочно остановившись; я никому ничего не должен и за все плачу наличными.
Ясно, что такой человек кажется странным и, следственно, опасным.
В итоге полиция удивленно воззрилась своими близорукими глазами на этого странного и опасного человека, но не увидела в его поведении ничего предосудительного, ибо, ручаюсь, никакая полиция — даже неаполитанская — неспособна увидеть что-нибудь там, где ничего нет.
Тем не менее хорошо было бы доказать, что г-н Дюма — приверженец Бонапартов и Мюратов; что его дружба с Гарибальди была притворной; что его преданность Италии — лицемерная; что он рисковал своей жизнью и по-прежнему рискует ею из корыстных побуждений; что ему платит какой-то претендент на неаполитанский трон и что его более чем либеральные взгляды всего лишь маска, что предпринятая им публикация истории Бурбонов всего лишь западня, что за всем этим таится нечто подлое, грязное, мерзкое!
Ищите, господа полицейские, ищите! Распечатывайте мои письма, как только увидите на них надпись «Лично, в собственные руки», присылайте мне их вскрытыми, заявляя, что они были подобраны старьевщиками на улицах Неаполя, где нет старьевщиков; устраивайте обыски в моем доме, ройтесь в моих ящиках, моих папках, моих карманах, моих мозгах, моем сердце и, ручаюсь вам, нигде там не найти ни одного предмета, ни одной думы, ни одного помысла, которых должен был бы стыдиться честный человек.
Слышите, госпожа полиция? Это вызов, который я бросаю вам!
Поймите же, вы, кто имеет глаза и не видит, имеет уши и не слышит: есть на свете люди, которые подвластны необоримому инстинкту самоотверженности и, прежде чем трудиться во имя себя, прежде чем думать о себе, трудятся во имя других, думают о других; да будет вам известно, если вы этого еще не знаете, что был на свете поэт по имени Байрон, молодой, красивый, богатый, талантливый, пэр Англии, но прежде всего автор «Дон Жуана «и «Чайльд-Гарольда», который мог бы оставаться у себя на родине, осыпанный почестями, и в любой другой стране, увенчанный славой, а вместо этого отправился в Миссолонги умирать за свободу Греции; что есть еще один поэт, по имени Виктор Гюго, который вместе со своей семьей остается в изгнании, дабы не изменять клятве, данной им самому себе, non sibi dees se,[22] и под чужим небом продолжает труд во благо человечества, способный принести пользу родине; который вдали от Франции предан ей так же, как если бы не покидал ее; который, предложив прежде ей свою жизнь, дарит ей свой талант и, короче, готов отдать ей все, кроме чести!
Так вот, хоть и держась на почтительном удалении от этих гениев, я имею честь принадлежать к тому же клану самоотверженных поэтов. Два зла разъедают человеческое общество: снизу — нищета, сверху — продажность. Гюго вопиет о нищете, я разоблачаю продажность. Какой прок будет от этого нам самим? При нашей жизни, вероятно, никакого: но погодите, пусть пройдет лет десять после нашей смерти…
Хотя в том, что касается лично меня, говорить так неверно. Сицилия провозгласила меня гражданином четырех главных своих городов. А это, на мой взгляд, уже кое-что!
Возвращаясь к заговору бурбонистов, замышленному в моем доме, должен заявить полиции, что мой факкино, страшный Чикко, был арестован по чистой случайности. — Доведись вам увидеть этого страшного главаря банды, вы рассмеялись бы ему в лицо.
Судить о его умственных способностях можно по тому, как он обращается с оружием.
В тот самый день, когда он украл у меня лошадь, Василий, мой черкес, дал ему почистить ружье, стволы которого усеял пятнами ржавчины морской ветер. Ну и что делает страшный Чикко? Он берет в руки нож и скребет им стволы моего ружья, словно морковку.
Хитрость, скажете вы? Если страшный Чикко способен на подобную хитрость, я первый готов признать его большим человеком.
По словам полиции, письмо, найденное при нем, навело ее на мысль, что мои слуги затеяли заговор.
Прежде всего, мои слуги вовсе не мои слуги. Они являются слугами короля Франциска II, хотя оплачивает их труд король Виктор Эммануил, в чем они никоим образом не убеждены, видя, что жалованье им выдают те же руки, что и во времена короля Франциска II. Так вот, будучи слугами короля Франциска Пили воспринимая себя таковыми, что ровным счетом одно и тоже, чем еще, по-вашему, они должны были заниматься, как ни строить заговоры в пользу своих хозяев, на службе у которых они состояли — один пять лет, другой пятнадцать, а третий и вовсе пятьдесят? Особенно когда их поставили на службу человеку, который не является ни князем, ни графом, ни герцогом; который не позволяет называть его генералом и целовать ему руки, который не бьет их тростью и хочет, чтобы его называли всего-навсего господином Дюма.