Я дал Василию приказ поручить Гаэтано чистку пяти ружей, что было делом нетрудным, поскольку требовалось всего лишь увлажнить маслом тряпочку и протереть ею стволы и спусковые механизмы, тогда как Василий должен был отправиться за пятью другими ружьями к оружейнику.
Василий спустился вниз, но уже через несколько минут появился снова, покатываясь со смеху.
— Ах, сударь, — сказал он мне, — вы только подите и посмотрите, как Гаэтано чистит ружья!
Я пошел следом за Василием и через небольшое окошко, выходившее на кухню, увидел, что Гаэтано скребет стволы моих ружей ножом, точь-в-точь как скребут морковку.
Это мало того что не вызвало у меня смеха, но и насторожило.
— Следует остерегаться этого малого, — сказал я Василию. — На свете нет ни одного неаполитанца, который не знал бы, как надо чистить ружье. Он знает это не хуже других, но делает вид, что не знает. Сходи к оружейнику за чистыми ружьями, а я берусь показать Гаэтано, как приводят в порядок грязные.
Василий повиновался и ушел, взяв с собой Тюрра.
Помнится, я уже говорил, кто такой Тюрр.
Итак, Тюрр и Василий отправились к оружейному мастеру, а я вошел на кухню, чтобы показать дону Гаэтано, как полагается чистить ружья.
Внимательно выслушав мои наставления, Гаэтано обернулся и спросил меня:
— А почему господин приказал чистить ружья? Он что, на охоту собрался?
— Нет, дружище, — ответил я, — но мне пришло два письма с угрозами расправиться со мной, а поскольку в доме нас трое мужчин, хотелось бы затруднить убийцам их работу.
Выслушав это объяснение еще внимательнее, чем мои рассуждения по поводу чистки ружей, Гаэтано произнес:
— Да кому в голову придет убить господина? Господин такой добрый!..
И он принялся чистить ружье, следуя моим указаниям.
Не имея никаких причин затягивать наш разговор с доном Гаэтано, я вернулся в свой кабинет и вновь принялся за работу.
Минут через десять Василий возвратился с ружьями; мы как раз заряжали их, как вдруг в кабинет вошел Тюрр и спросил:
— Господин посылал куда-нибудь Гаэтано?
— Нет, а почему ты спрашиваешь? — поинтересовался я.
— Да Гаэтано нет на кухне, а в конюшне нет пони.
— Сходи-ка, посмотри, — сказал я Василию. — Ты никуда его не посылал?
— Нет, господин.
— Ну и я тоже; давай-ка, сходи…
Вскоре Василий возвратился.
Гаэтано и пони исчезли бесследно. Тем не менее один из лакеев короля Виктора Эммануила видел, как Гаэтано вошел в конюшню, через минуту выехал оттуда верхом на неоседланном пони, пустил его вскачь и вместе с ним исчез из виду на улице, ведущей к площади Ларго делла Паче.
Минут через десять послышался страшный людской гомон, доносившийся с улицы. Я подошел к окну и увидел внизу Гаэтано, которого вели два национальных гвардейца, держа его за ворот, в то время как третий гвардеец тянул за поводья пони.
Человек двести сопровождали Гаэтано, национальных гвардейцев и пони.
А произошло вот что.
Офицер национальной гвардии, сидевший у дверей кордегардии, внезапно увидел, как мимо, верхом на моем пони, галопом скачет Гаэтано, то и дело беспокойно оглядываясь.
Все, что имело отношение ко мне, привлекало самое пристальное внимание со стороны неаполитанцев; в Неаполе не было ни одного мальчишки, который не знал бы меня, моих слуг и моего пони.
— Надо же! — промолвил офицер. — Да ведь это факкино господина Дюма: верно, он украл у него лошадь.
— Да, но если он украл лошадь, — откликнулся стоявший рядом барабанщик, — то его надо задержать.
— Ну-ну! — произнес офицер.
В этом восклицании, при всей его краткости, таился океан эгоизма; означало оно вот что:
«Если слуга господина Дюма украл у него лошадь, это дело лишь господина Дюма и его слуги, и у меня нет никакого желания подставляться под нож ради господина Дюма и его лошади».
Но барабанщик, которому уже мерещилась пятифранковая, а то и десятифранковая монета в качестве вознаграждения тому, кто задержит моего слугу и приведет обратно мою лошадь, бросился бежать за похитителем, крича: «Держи вора!», и кричал так настойчиво, что с десяток лаццарони перегородили улицу и в конечном счете задержали дона Гаэтано.
Вот так дон Гаэтано и был возвращен мне национальной гвардией, лаццарони и сотней жителей славного города Неаполя.
Почти сразу же явился комиссар полиции, без всяких церемоний обыскал карманы дона Гаэтано и среди десятка бумажек одна грязнее другой обнаружил письмо, подписанное Тамбуррини, который приказывал дону Гаэтано поступить ко мне в услужение и дожидаться распоряжений от него и Пилоне.
По-моему, я уже говорил, что Тамбуррини был атаманом шайки разбойников, обосновавшихся на Позиллипо, а Пилоне-главарем шайки разбойников, обосновавшихся на Везувии.
IV
Оставалось выяснить, имелись ли у дона Гаэтано сообщники во дворце Кьятамоне.
Расследование, проведенное комиссаром полиции, показало, что у Гаэтано не было сообщников, но были сочувствующие.
К примеру, сочувствие со стороны двух бурбонских лакеев, состоявших на жалованье у короля Виктора Эммануила, доходило до готовности дежурить на террасе дворца, дожидаясь подходящего момента, чтобы открыть двери, обращенные в сторону моря.
Сочувствие со стороны повара доходило до готовности перерезать мне горло, когда меня хорошенько свяжут. Он оговорил это условие заранее, надеясь в скором времени приняться за работу.
Комиссар полиции спросил меня, что, на мой взгляд, надо сделать с этой троицей. Я ответил, что, поскольку плату за свою работу лакеи получали не от меня, решать их участь надлежит тому, у кого они состояли на жалованье. Что же касается повара, то я велел ему подняться ко мне наверх и, поскольку, с его репутацией заговорщика, желавшего убить меня, бедняга, оказавшись за порогом моего дома, умер бы от голода, всего-навсего приказал ему старательнее готовить жаркое и лучше загущать соусы, но при этом пригрозил, что при первом же жиденьком или свернувшемся соусе, при первом же пригоревшем жарком он будет передан мною в руки правосудия.
Два дня спустя у меня забрали обоих лакеев и перевели их во дворец Каподимонте, что стало для них заметным продвижением по службе, не имевшим иной причины, кроме их благожелательного отношения к дону Гаэтано.
Ну а самого дона Гаэтано препроводили в тюрьму Ла Викария, где над ним начался суд, и больше я о нем ничего не слышал.
Суд над ним, как и все суды в Неаполе, имел начало, но, вероятно, не будет иметь конца. И вот однажды, когда властям надоест кормить его, какой-нибудь тюремный надзиратель оставит дверь его камеры приоткрытой, и Гаэтано, малый весьма шустрый, удерет через эту дверь.
Когда это небольшое происшествие осталось позади, мы вернулись к нашей обычной жизни.
Однажды утром, когда, по своему обыкновению, мы пили чай на террасе, Тюрр радостно воскликнул:
— Ой, Джузеппе!
Я взглянул в ту сторону, куда он указывал, и, в самом деле, увидел на полу террасы нашу ящерицу, вибрировавшую всем своим крохотным тельцем.
Гужон поднялся на ноги и свистнул.
Но, к его великому удивлению, Джузеппе не тронулся с места.
Гужон, читавший в сердце Джузеппе, как в своем собственном, понял, что ящерицу удерживает какой-то ложный стыд, и подошел к ней сам.
Он оказался прав: это и в самом деле был ложный стыд, но в основе его лежало вовсе не то, что пришло в голову Гужону.
Джузеппе, которого мы считали ящерицей-самцом, был ящерицей-самкой! Джузеппе, а точнее говоря, Джузеппина, согрешила и попыталась скрыть от нас свою беременность. Но теперь, став матерью, она подумала, что красота двух ее детенышей воззовет к милосердию и ее простят. И она привела их к нам.
Ящерята сильно удивились, увидев, что их мать взобралась Гужону на ладонь, скрылась в его рукаве и появилась снова у него на груди.
Гужон занял свое прежнее место на террасе и налил для Джузеппины, как обычно, немного чая в маленькую ложечку, позаботившись поместить ее подальше от нас, чтобы успокоить робких ящерят.
И впрямь, Джузеппина приблизилась к ложечке, лизнула кончиком языка китайское питье, как это делает кормилица, пробуя кашу для ребенка, чтобы понять, не слишком ли она горяча, и подала своим детенышам знак подойти и разделить с ней трапезу.
Малыши повиновались, хотя и с опаской, и уже через мгновение, видя, как они виляют хвостиками, легко было понять, какое удовольствие они испытывают, вкушая этот неведомый напиток.
С того дня Джузеппина и ее отпрыски принимали участие в каждой из наших трапез, пока, повзрослев, малыши не разбежались в разные стороны, дабы обзавестись собственными семьями, знакомить с которыми они из деликатности нас не стали.
Одна лишь Джузеппина осталась преданной нам, прибегая даже в разгар дня, то есть не в обычное для нее время визита, по первому свисту Гужона.
После трех лет пребывания во дворце Кьятамоне мы расстались с ним, а точнее говоря, он расстался с нами. Поскольку Кьятамоне возвратился в собственность государства и перестал быть личным владением короля, я утратил право жить в этом дворце.
Гужон последовал за мной во дворец Нунцианте, и мы обосновались там, простившись перед этим с нашей бедной Джузеппиной, которая, по-видимому, даже не загрустила, ведь мы не могли объяснить ей, что нам предстоит разлука.
Двери дворца Кьятамоне закрылись за нами, и полгода туда никто больше не входил. Но вот однажды в порту Неаполя бросил якорь французский флот; он оказался там в день именин короля Виктора Эммануила и решил принять участие в этом празднике, устроив нечто вроде античной навмахии.
Было объявлено, что через четверть часа после захода солнца пять кораблей начнут сражаться против других пяти кораблей и за те десять минут, какие продлится битва, будет произведено более тысячи пушечных выстрелов.
Терраса дворца Кьятамоне являлась тем местом, откуда лучше всего было наблюдать за предстоящим сражением. Многих пригласили насладиться этим зрелищем, и мы с Гужоном оказались в числе приглашенных.