Фуоко пришел в ярость, схватил ружье и бегом, с криком «Ну я вам покажу!», стал спускаться с горы.
Разбойники, а точнее говоря, часть разбойников кинулись догонять его, стреляя ему в спину.
Послышалось семь или восемь выстрелов, итога которых ни пленник, ни оставшиеся в лагере разбойники не знали; однако выстрелы откатывались все дальше и дальше.
Испугавшись, что эти выстрелы услышат солдаты, которые находились где-то неподалеку, разбойники, остававшиеся подле пленника, с криком «Спасайся кто может!» бросились врассыпную.
Дон Томмазо тоже побежал, не понимая, куда бежит, и не отставая от одного из разбойников, поскольку не знал местности и опасался заблудиться.
После часа быстрой ходьбы священник остановился, запыхавшись; он был один на один с разбойником, который остановился рядом и сказал:
— Я устал.
— Я тоже, — откликнулся священник, — идти невмоготу.
— Хочешь отдохнуть? — спросил разбойник.
— Хотелось бы, — ответил дон Томмазо.
И они сели лицом к лицу, тяжело дыша и поглядывая друг на друга.
Спустя несколько минут разбойник вдруг спросил дона Томмазо:
— Священник, хочешь сбежать?
Дон Томмазо затрепетал от радости, заверив разбойника в своей признательности, если тот отпустит его на свободу.
В ответ разбойник велел священнику идти следом за ним.
Они двинулись в путь, и спустя некоторое время разбойник указал священнику на какую-то деревню.
Они находились на том склоне горы Монте Чезима, что обращен к Миньяно и железной дороге.
— Видишь вон ту деревню? — сказал разбойник. — Это Миньяно. Тебе нужно всего лишь спуститься вниз; там ты придешь на ферму, возьмешь осла и на нем доберешься до Миньяно; вот тебе пиастр. Вспомни обо мне, если я попаду в руки правосудия, и Dio t’abbia in gloria.[45]
Дон Томмазо поблагодарил его и бросился бежать.
Неизвестно, что стало с шестью разбойниками, которые во главе с Карло Джулиано отделились от своих сообщников и двинулись в сторону Кампаньолы. Понятно лишь, что далеко Карло Джулиано уйти не мог, поскольку он был тяжело ранен.
ПИСЬМА ИЗ НЕАПОЛЯ
I
Дорогие друзья!
Это снова я. Как вы помните, в последнем письме я обещал написать вам по меньшей мере еще шесть, а то и двенадцать страниц. Если вы спросите меня, о чем пойдет речь, я отвечу: «Не знаю».
Говорят, есть люди, обладающие словоохотливым умом; но лично у меня словоохотливостью отличается не ум, а сердце.
Если вы дадите мне альбом и попросите меня вписать в него стих, пару строчек, изречение или просто нечто похожее на мысль, я буду мучиться битых два часа, но так ничего и не придумаю.
Но если вы позволите мне прикоснуться к вашей руке и велите моему сердцу открыться, то вам самим придется сказать: «Хватит!»
И вот теперь, невзирая на разделяющее нас расстояние, моя рука соприкасается с вашей. Так на чем бишь мы остановились в нашей последней беседе? Ах, ну да! Я рассказывал вам о чудачествах моего бывшего привратника дона Луиджи, барона ди Палермо.
Перейдем к другому моему домочадцу. Предположим — это вполне предположимо, — что один из ста тысяч ваших подписчиков (я округляю их число) или один из миллиона ваших читателей — допустимо считать, что каждый номер «Маленькой газеты» читают десять человек, — приезжая в Неаполь, знает его лишь по печатным путеводителям; и вот он прочел в «Путеводителе по Неаполю» Джузеппе Валларди (XXV издание, 1862 год):
«ХАРАКТЕР ОБИТАТЕЛЕЙ. Вообще говоря, неаполитанцы жизнерадостны и склонны к лености; развлечения и радости застолья составляют их главное занятие; искусства и науки явно обретают здесь новый взлет благодаря содействию и покровительству, которые оказывает им правительство… Неаполитанским застольным беседам недостает остроумия, а в особенности того, что называется живостью, ибо все здесь интересуются лишь свежими сплетнями; остальное время посвящено азартным играм и прогулкам — двум занятиям, которые неаполитанцы страстно любят».
И ни слова более.
Все, что вы почерпнули оттуда, узнавать вам никакого смысла не было, зато ничего из того, что вам следовало бы узнать, вы оттуда не почерпнули.
Что касается жизнерадостности неаполитанцев, то очень скоро вы поймете, что это один из самых грустных народов на свете. Его напевы, представляющие собой одну бесконечную импровизацию, заунывны, тягучи, однозвучны и превосходно согласовываются со скрипом плохо смазанных колес повозки, на которой обычно восседает певец, горланящий свою нескончаемую кантилену, нисколько не щадя сна других, ведь сам-то он не спит.
Что касается гурманства неаполитанцев, то его я решительно отрицаю; если не брать в расчет испанцев, от которых они унаследовали воздержанность в пище, я не знаю народа, являющегося рабом желудка в меньшей степени. Кухня в Неаполе находится в младенческом состоянии, и у последнего из наших привратников суп лучше, чем у мэра или префекта современной Партенопеи.
Что касается искусств, то, какие бы усилия ни предпринимало правительство Виктора Эммануила, чтобы возвратить их ко временам Сальватора Розы и Солимены, оно как стояло на месте, так и стоит. В живописи можно насчитать пару-тройку художников; в науке — пару-тройку ученых; в трех главных направлениях литературы, то есть в истории, поэзии и романистике, — никого. Кто-то, возможно, и появится, но пока не появился.
Что же касается отсутствия остроумия и живости в застольных беседах, то это чистая правда. Когда неаполитанец приходит к вам с визитом, он садится и хранит молчание. Если вы заговорите с ним, он ответит; если вы молчите, он тоже молчит. После часа тягостного безмолвия, прерывавшегося всего раз пять или шесть, он встает со словами: «Levo l’incommodo» («Не смею долее докучать вам») — что совсем недалеко от истины.
Точно так же обстоит дело со страстью к игре и прогулкам. Всякий неаполитанец — игрок и играет на то, что у него есть, и на то, чего у него нет. Всякий неаполитанец имеет коляску и пару лошадей; продать коляску и лошадей означает обесчестить себя; чтобы сохранить лошадей и коляску, неаполитанец заставляет голодать жену, детей и слуг и голодает сам. Мне часто доводилось видеть, как один неаполитанец из числа моих друзей, человек большого ума, останавливал свою коляску у моих дверей, сразу же направлялся в мой обеденный зал, брал там кусочек хлеба, огурчик, сардинку — первое что попадало ему под руку, задерживался там минут на десять, запивал этот скудный завтрак глотком вина или стаканом воды, а затем входил ко мне в кабинет.
Дом свой он покидал натощак, потому, вероятно, что там нечего было есть.
Вот такие подробности касательно местных нравов и должен сообщать путеводитель, а не пичкать людей банальностями, которые вы там вычитали.
В отношении безопасности приезжих он должен прежде всего сообщить, что по природе своей неаполитанец является воришкой. У неаполитанцев есть глагол marioler, соответствующий нашему «стибрить»; однако их «стибривание» имеет огромный охват от шейного платка до ролика из двадцати пяти луидоров, и нашему «стибриванию», которое довольствуется надувательством и подростковыми набегами на огороды, с ним не сравниться.
И потому путешественника следует предупредить, что если утром он выйдет в город, имея при себе шейный платок, кошелек и часы, и отправится на мессу, концерт или спектакль, то вечером возвратится обратно без часов, без кошелька и без платка. Платок у него украдут во время мессы, кошелек — на концерте, часы — в театре Сан Карло.
Поступая в услужение, любой слуга в Неаполе рассчитывает не только на жалованье, но и на то, что он сворует. Сколько же всего своровали у меня в Неаполе, прежде чем я решился класть ключи от ящиков в карман: рисунки, фотографии, револьверы, часы, портсигары и Бог знает что еще! В Неаполе воровское ремесло передается от отца к сыну, и никакому другому ремеслу ребенка не учат: бесполезно, все равно он станет вором. В итоге, воспитывая его в физическом и нравственном отношении, родители довольствуются тем, что вытягивают ему указательный палец, пока тот не сравняется по длине со средним пальцем; если взяться за дело пораньше, успех обеспечен. Коль скоро указательный и средний пальцы имеют одинаковую длину, это означает, что у ребенка есть щипок; он может рыться в чужих карманах двумя пальцами, а не запускать туда всю руку; больше о нем заботиться не надо: его воспитание завершено и его будущность обеспечена.
Неаполитанец сильно удивляется, когда совершенное им воровство называют преступлением и за это преступление его привлекают к ответственности. На его взгляд, воровство — это исправление погрешностей общественного устройства и более справедливое распределение собственности.
Само собой разумеется, мы говорим о низших слоях населения.
Однако, воровство, надо сказать, распространено здесь и среди мелких торговцев. В Неаполе нет, наверное, ни одного бакалейщика, ни одного торговца маслом, ни одного фруктовщика, который не взвешивал бы свой товар с помощью жульнических весов, да еще слегка не подталкивал бы их пальцем. Если вы замечаете обман и хотите взвесить покупку самостоятельно, торговец простодушно отвечает:
— Да ради Бога, но покупка обойдется вам на два, три, четыре грано дороже.
Во Франции торговец добивается определенного уважения в глазах покупателя, который отоваривается у него на протяжении нескольких лет. Если торговец вынужден продать покупателю нечто второсортное, он предупреждает его об этом, а если, напротив, у него появляется какой-нибудь товар особо высокого качества, он приберегает его для своего постоянного клиента. В Неаполе все обстоит совершенно иначе. Здешний торговец норовит сбыть вам то, что у него залежалось. Когда вы пеняете ему за это, он уверяет, что его вины тут нет и во всем виноваты жена, дочь, приказчик, а если и обслуживал вас самолично, то всего лишь ошибся; так что вы никогда не заставите его признаться, что он обманул вас.