Небеса — страница 28 из 78

Самой последней прибыла милиция, и начался вежливый разгон пикета. Одна журналистка очутилась рядом с Артемом, и ему поневоле пришлось наблюдать за ее работой. Девушка подсовывала микрофон пикетчикам, задавала вопросы, потом соболезнующе кивала каждому слову. Артем вспомнил эту журналистку, ее иногда показывают в вечерних теленовостях. Кажется, Жанна. Жанна Снегирева.

Жанна была без шапки, и мелкокрапчатый снег медленно таял на черных прядях.

— Как вы узнали о митинге? — вежливо спрашивала Жанна у очередной тетки с плакатом, и та отвечала, прихорашиваясь, выпрастывая челку из-под платка:

— А нас автобусами привезли! Прямо на Трансмаше, на базаре, остановили и спрашивают, хотим ли мы противостоять… ну… это… Чтобы нашим детям не угрожала такая вещь. Меня вот лично тот батюшка (камера, послушно развернувшись, уткнулась круглым глазом в отца Андрея Пемзера) спросил, как бы я отнеслась, чтоб моего ребенка изнасиловали. И что бы я такому человеку пожелала. Я сказала по правде, что надо таких убивать сразу. А батюшка говорит — садись в автобус и принимай участие в крестном ходе.

— И плакат вам дал этот батюшка? Или вы его сами сделали?

Тетка повернула к себе плакат, уставилась на него внимательно, будто бы впервые увидела: «Во славу Божьего закона отвернись от Сергия икона!» Перечитала в задумчивости.

— Да нет, нам плакаты тут уже выдали, всем. А что, надо было молчать? — ощетинилась вдруг пикетчица.

Журналистка Жанна стряхнула снежную каплю, которая прилетела ей в щеку, как поцелуй, и Артему показалось, будто телевизионщица плачет.

Пресытившаяся собственным терпением милиция разгоняла теперь пикетчиков уже без всякой вежливости. Над толпой бунтовщиков внезапно взмыли воздушные шары голубого цвета — на подкладке серых декабрьских туч они выглядели частичками подлинных небес. Камеры дружно развернулись кверху, снимая овеществленную метафору, и в это самое время народ начал расходиться. Люди несли плакаты на плечах, как ружья или грабли, отправляясь к запаркованным поблизости «икарусам». Ушли отец Гурий со свитой, журналисты, и последними уехали милиционеры. Артем хотел дождаться владыки, но тот все не выходил из храма, церковный двор опустел, и кругом сгущалась безжалостная зимняя тишина. Ворона, задумчиво каркнув, вспорхнула с ближайшей сосны и поднялась живым самолетом вверх — такая же серая, как сегодняшнее небо.


Дома Артем нашел записку: клочок бумаги, вправленный в раму трюмо, сообщал, что Вера пробудет на даче до выходных, и пусть Артем ее не теряет. «Я давно тебя потерял», — грустно думал Артем, непонятно зачем вправляя записку на прежнее место. На полочке трюмо промеж шкатулок и скляночек стояли два портрета в рамках — любимый снимок мамы и фотография Веры почти детских времен, на границе между девочкой и девушкой. Привычный портрет: Артем столько раз видел его, что мог бы нарисовать по памяти и толстые, канатные косы, отброшенные за спину, и нарочитый, возникший только по желанию фотографа, поворот головы, и белый воротничок с острыми углами и вышитой Ксенией Ивановной в лирическую минуту монограммой. Теперь он снова вглядывался в старомодно-коричневое, слегка подржавленное фото, удивляясь, как сильно изменилась Вера, хотя после той съемки в убогом ателье на углу, где стены с витринами увешаны снимками чужих детей и желтых листьев, прошло не больше десяти лет. Нынешнюю Веру словно подсушили на солнце, после чего исчезла трогательная детски-девичья округлость, пропали кудри — теперь их вытягивали феном каждое утро, и жужжание этого аппарата, смахивающего на космическое оружие, заменяло Артему будильник. Фотографическая девочка умела смеяться глазами, взрослая Вера давно разучилась это делать, зато приобрела строгий, застывший, как промерзшее озеро, взгляд, какой усмирял даже продавщиц из углового гастронома. Эпоха воротничков с вышитыми монограммами закончилась давно и бесславно, теперь жена рядилась в строгие брючные костюмы, а также выучилась курить, не вынимая сигарету изо рта: играла в начальницу. Игра, как часто бывает, накрепко вросла в жизнь — в «Вестнике» куда быстрее ожидаемого Веру возвеличили до главы отдела информации.

…Где она скрывалась теперь — на даче? Или нашла другое убежище, ведь работу Вера не стала бы пропускать даже ради лучшего из удовольствий: хотя бы потому, что работа-то и была для нее тем самым удовольствием.


Вечером отменно холодной субботы заведующая отделом информации появилась наконец у себя дома — когда Артем пришел домой, Вера курила сигарету, глядя в окно на растрепанный пейзаж. Ветер носил над Николаевском снежные тучи, толстые, как подушки. Артем, дозревший до перемирия и практически с белым флагом в кармане, с порога взъярился на сигарету:

— Вера, ты же ребенка ждешь! Не кури хотя бы ради него.

— Никакого жеребенка я уже не жду. — Вера сделала аппетитную затяжку, моментом съевшую остаток сигареты. — Я, знаешь ли, сделала аборт, пока ты шлялся за своим владыкой.

Щелчком жена выбросила окурок в форточку, и ветер, подхватив нежданный подарок, полетел хвастаться перед жирными тучами, завистливо вздыхавшими в небесах. Вера повернулась к мужу, готовая к ругани, крикам, может быть, даже к пощечине, и мысленно, как даты перед экзаменом, повторяла в уме красивые и оскорбительные фразы, выдуманные в последние дни. Артем действительно ударил ее — взглядом. Все, свободна, больше она ничего не дождется: теперь муж молчал как мертвец. Аборт, аборт, аборт — Артема лихорадило от этого жуткого слова, от него становилось больно во рту: зубы стучали, как кости в мешке… Раздробленное на тысячи частиц слово долбилось в плотную пленку вязкого, непроходимого вещества, затянувшего Артема в самое глубокое из болот. Вера продолжала говорить, спрашивала: разве кто-то виноват в случившемся больше Артема? Разве он хочет дать жизнь ребенку, мать которого не любима и даже не уважаема его отцом? Вера скорбно приподнимала брови, курила, потом говорила снова и снова. Накопленных слов хватило бы на толстую книгу, в них можно было плавать, как в океане, и Вера говорила без остановок, без памяти и без всякой надежды на то, что муж ее услышит.

Наконец океан стал морем, море превратилось в реку, река — в ручей… Ручей-то и высох на глазах, только мертвое устье обнажало некогда подводные, а теперь хорошо видимые и потому безопасные камни. Вера умолкла, правда, губы ее продолжали шевелиться — так проматывается вхолостую пустая магнитофонная пленка по окончании музыки. Вокруг плавала и плавилась долгожданная тишина, под потолком висели косые облака дыма, и Артем впервые выпустил на волю слово, что мучило его в последние недели.

* * *

Генерал Борейко гордился дочкиной непреклонностью, которую называл характером. Вера всегда проявляла твердость духа, и если бы в институте проводились соревнования по этой части — взяла бы первый приз. Так называемую женскую слабость Вера отвергала начисто, не сомневаясь в том, что напористый характер с подстежкой из строгой логики куда быстрее приведут к победе, да и сама победа окажется убедительнее. Конечно, она владела и чисто женскими приемчиками, но применяла их только в самых безнадежных случаях, когда не срабатывали характер и логика — а они срабатывали почти всегда.

Вера влюбилась в Артема Афанасьева еще на абитуре, и как только поставила самой себе диагноз, так тут же пометила Артема невидимым клеймом и принялась за дело.

Артем и тогда был не от мира сего, но Вере в ту пору это даже нравилось. Это задевало и заводило ее, как в школе, когда учитель давал задачу по геометрии, доказать которую не мог ни один человек в классе. Кроме Веры.

…Красивая казашка Жанар курила в институтском туалете с красивой Олей Бурлаковой: они спорили, что ничего не получится у Веры с Афанасьевым. Получится, упрямо думала Вера, подставляя руки под режущий лед воды, бесцельно текущей из обезглавленного крана. Получится, как получалось все и всегда. Потому что не бывает живых людей, способных устоять перед желанием Веры Борейко.

Оставалось придумать сценарий и подыскать декорации.


Когда в семье заговорили о близком крещении Стасика и генерал упомянул об архиерее, Вера поняла: вот она, идеально продуманная случайность. Калейдоскоп. Лотерея. Случайно выпавший шарик с пятью буквами, покорно сбившимися в ряд для самого красивого имени Артем.

Долгие месяцы наблюдения дали Вере знания бесценной глубины — к окончанию первого курса они грели ее, как прожаренный солнцем песок крымского пляжа. Вера знала мелкие причуды почерка Артема — сплошную черту вместо точек над «ё», иностранный взмах вертикали «к», строчную «а», упрямо лезшую в начало имени. Она выучила наизусть его скромный гардероб — дешевые джинсы, кроссовки с облезшими до черноты носами, узкий серый свитер, две рубашки — голубая и лаврово-зеленая. Дневной маршрут Вера могла нарисовать в виде схемы — какие рисуют местные жители для заполошных гостей города. Из общаги Артем всегда шел в институт пешком по улице Герцена, мимо старой кочегарки, на перекрестке с улицей Коллонтай сворачивал направо, переходил по мосту через реку, всегда задерживаясь у перил на секунду. Пересекал широкий пустырь с полузаброшенной стройкой и выходил к институту переулком Машинистов: справа оставались детская площадка и кубик музыкального театра, где именно в этот час начиналась утренняя репетиция. Вера читала с лица Артема все мысли, которые были на нем написаны, и лучше всех знала, что нравится Артему в самом деле, а что он просто терпит. Точные, до мельчайшей зазубрины совпадения их вкусов той поры радовали Веру: он так же явно предпочитал немецкий язык английскому и третьим, по желанию, учил итальянский — как Вера, поля тетрадей которой испещрены «noi abbiamo, voi avete, loro hanno». Итальянский сразу показался Вере ближайшим из чужих языков, она влет запоминала грамматику, и каждое слово падало ей в память как якорь. Красота немецкого открылась перед ней еще в детстве, когда одна из маминых знакомых, бездетная и потому старавшаяся влюбить в себя Верочку, декламировала «Schlachtfeld bei Hastings». Знакомая провела детство в Германии, почему так вышло, не разглашалось, но Гейне (она говорила «Хайне») был прочитан на безупречном «Hochdeutsch». Вера обомлела, ни разу прежде не думавшая о том, каким красивым может быть чужой язык. Жившие в соседних бараках восточные семьи говорили рваными, булькающими фразами, но совсем не так звучал королевский немецкий, там звуки играли и пенились, как Рейн у Бахараха. В те времена Вере купили первый в жизни учебник немецкого, и она с каждым годом уходила в этот язык все глубже, удивляясь стройной красоте синтаксиса и вместительным словам, которые только глупцы называют непроизносимыми. И тогда, и позже Вере приходилось отбиваться от нападок на любимый язык, обвиненный в неблагозвучии и скомпрометированный австрийским подданным с черным квадратиком усов, склеившим губы с носом. «Немецкий язык к