Голос его помягчел и расплавился, как шоколадная конфета, крепко зажатая в детской ладошке.
— Знаю, — кивнула Сашенька, будто он спрашивал, знает ли она, как его зовут. — Собирайся, а то опоздаешь. Глашка, раз уж ты все равно остаешься, я сбегаю в ночной магазин. У меня лак для волос закончился.
— Я могу купить, — бросился на амбразуру Лапочкин, но сестра отвергла эту жертву:
— Мне хочется пройтись после сегодняшнего. Это было так… так сильно! Жаль, что нельзя вам рассказать.
Сестра и Алеша вышли из дома вместе, а я осталась с Петрушкой.
Он спал на животике, положив голову набок. Я внимательно разглядывала толстенькие щечки, словно бы накачанные воздухом, и губки, очерченные красивой линией, и брови — как два серых перышка… Я очень долго сидела у кроватки, пока не почувствовала зазубренную, как открытая консервная крышка, боль в затекшей спине. Разогнулась с трудом, видимо, слишком много времени провела в неудобной позе.
В позвоночнике что-то щелкало — как таймер. Я сделала несколько кругов по комнате и остановилась возле книжных полок. Как раз на высоте поднятой руки находилась последняя полка, уставленная книгами вперемежку с вазочками, статуэтками, шкатулками. Зачем-то я сняла с полки одну такую шкатулку.
Палех. Черный лак, птица-тройка, красавицы в платках, ямщик, не гони лошадей… Внутри на красном ложе — старые квитанции, паспортные фотографии, где Лапочкин походит на молодого быка, еще бумаги. Мне стало стыдно непобедимого своего любопытства: вот шарюсь по чужим полкам, пока хозяев нет. Я даже оглянулась на спящего Петрушку, олицетворявшего семью, чьи секреты я могла бы с легкостью обнаружить на полке. Водрузив шкатулку на место и пытаясь задраить пробоину в совести, я сняла с той же полки громоздкий альбом под названием «Удивительный Таймыр».
Открыла и отпрянула, держа перед собой книгу на вытянутых руках: зеленый водопад душистых денег лился на ковер и шуршал под моими ногами не хуже осенних листьев.
Теперь мне стало по-настоящему интересно.
«Таймыр» вместе с денежной начинкой вернулся на место, а я не без труда вызволила из плена его соседа — старый альбом для марок, явно унаследованный Лапочкиным от предков. У нашего деда тоже был такой альбом — тонкая папиросная бумага, будто намагниченная, льнула к рукам, разделяя страницы. Рядом с тщательно вырисованными образцами марок коллекционерам предписывалось наклеить целую серию. Марки эти казались нам с Сашенькой скучными, в них не было заграничного многоцветья и полета художественной мысли: только профили и гербы, темно-синие или грязно-коричневые. Дед, снизошедший в детскую со своим альбомом и вооруженный лупой — она страшно увеличивала глаз в набухших черепашечьих складках, — сердился, что мы ни черта не понимаем в филателии, и резко хлопал альбомом. Папиросная бумага укладывалась складками, и в следующий раз деду приходилось ругаться и сердиться заново.
Совсем не то была наша коллекция с Сашенькой… Кубинские, венесуэльские, гвинейские, вьетнамские марки — треугольники, ромбы, квадратики, с зубчиками и без, штемпелеванные или девственные, они радовали глаза райскими птицами, пышными цветами, негритянками в тюрбанах… Ах как долго мы держали в руках каждую из наших марок-красавиц, гадая, кто рисовал ее, кто клеил на конверт и сколько человек ей повстречалось на пути к нам, и кому предназначалось письмо, и в каком городе была почта: сегмент штемпеля и маленькие знания не позволяли нам разобрать это своими силами. Далекие страны хранились в наших марках куда надежнее, чем в скучных дедовых прямоугольничках. В его альбоме возмущала императивность, тогда как наши птицы и негритянки, всунутые за прозрачные кармашки кляссеров, попадали туда произвольно. Мы запросто меняли местами Кубу с Верхней Вольтой — дедов альбом таких вольностей не терпел.
Его брат-близнец стоял на полке у Лапочкина: наученная денежными извержениями, я открыла его очень бережно — так раздевают тяжело больного человека.
Там снова были деньги — ничуть не менее зеленые, чем в «Таймыре». Считать я не решилась, но с первого взгляда увидела, что в каждой книжке умещалось не меньше тысячи.
Сашенька не возвращалась, Петрушка спал, и, поставив багровую книгу альбома на место, я решилась исследовать еще один том — репродукции Карла Брюллова. Брюллов тоже не подвел.
Такие громоздкие книги в глянцевых суперобложках в прежние времена было принято ставить в самые нижние ряды — если хозяевам захочется прильнуть к искусству, то не надо будет ходить за ним далеко. У Лапочкиных альбомы стояли и наверху, и внизу, вначале мне показалось, что в этой вольнице нет никакой системы.
Все же система была — я довольно быстро догадалась.
Три верхних полки заняты книгами, которые ни в каком случае не смогли бы заинтересовать собой Сашеньку. Скучный Таймыр, скучные марки, скучный Брюллов — сестра считала все это макулатурой. Обожаемый Шекспир стоял намного ниже, рядом торчали корешки альбомов Моне и Ренуара — скорее всего Лапочкин привез их из Европы. «Книга о вкусной и здоровой пище» — с клубничинами на форзаце и темными пятнами масляных пальцев почти на каждой странице. «Унесенные ветром». «Поющие в терновнике». «Грозовой перевал». Сашенькины вкусы я знала хорошо, и все книги, которые могли быть ею вдруг востребованы, занимали соседние места.
Расстановка книг сообщает о человеке очень многое — почти как их качество или количество. Конечно, в любой дом проникают нежеланные тома — подаренные, оставленные гостями, купленные в припадке следованию моды или по минутной надобности. В домашней библиотеке Лапочкиных абсолютно все неудобоваримое, случайное и лишнее было сослано на самый верх.
Конечно, невысокой Сашеньке было проще снимать любимые книги с нижних полок, но это объяснение не очень мне нравилось.
Дело в том, что в книгах сестры я не нашла ни одного доллара.
Глава 30. Говорит Москва
Новый год Артем решил встретить в Ойле. Звал с собой Веру, но она рассмеялась, только представив себе такой поворот. Артему чем дальше, тем больше казалось, что жена продолжает играть в их семейной пьесе просто в силу привычки. Или потому что других ролей у нее не было.
— Где ты будешь в Новый год? — спросил Артем.
— К родителям уеду или к брату — не волнуйся.
— Я позвоню тебе.
— Звони. С наступающим.
— И тебя тоже.
Слова как льдинки — холодные, колючие, пресные.
За три часа до Нового года Артем ступил на перрон ойлинского вокзала. Занесенная снегом по самые крыши Ойля встретила его грустным молчанием, и Артем с первого взгляда понял: город умирает. Улицы без единого фонаря, многие дома вполовину разрушены — даже смотреть холодно на дырчатые звезды в окнах, на отвисшие рамы, на распахнутые настежь ворота. Комбинат стоял брошенный, окаменевший без людей, как средневековый замок, и таким же заброшенным выглядел красный фундамент коттеджа, который строил себе комбинатский директор. Не успел достроить, пришлось переехать в тюрьму, и останки строительства стали преждевременными руинами.
Ойля, уютная и родная, в несколько лет состарилась и теперь умирала, допиваемая своими жителями — теми, кто не мог уехать отсюда по старости или бедноте, и теми, кто пропил свою жизнь, чьи малолетние дети босиком бродили по снегу. Ойля умирала, и Артем застал ее агонию — мучительную агонию маленького русского городка. Сирень в палисадниках, кружевные накидки на подушках, тазы с пирогами и доски с пельменями, походившими на чепчики, парная баня в субботу и парное молоко каждый день, озерное купание и речная рыбалка; в старушечьей памяти Ойли было многое, что можно вспомнить перед смертью.
Артем шел домой, протаптывая тропинку в глубоком снегу. Он всегда любил приезжать без предупреждения, и пусть прошло-то всего два месяца, все равно волновался.
Дверь скрипнула, и на Артема волной обрушился знакомый запах родного дома, пропитавший все детство, не изменившийся после стольких лет. Удивительно, как сохраняются эти запахи, их не берет ни мода, ни время: покуда живы хозяева, дом хранит особый аромат. Запахи дома часто остаются даже после смерти, беспокоя новых владельцев; именно в такие минуты заводят разговор о привидениях…
Дед копошился в сенях, гремел какими-то банками. Услышав Артема, повернулся вначале гневным лицом, не узнавая, смотрел на него секунду, а потом разом обмяк. В глазах мелькнули слезы — стоячие, как вода в канале.
— Редко приезжаешь, батюшка.
Артему стало стыдно, в кончиках пальцев появилась знакомая слабость — у него так всегда было, когда он чувствовал свою вину.
В комнате все по-прежнему: знакомый круглый половичок у входа, мальчиком Артем любил разглядывать, как сплетаются в нем разноцветные тряпочки. Швейная машинка под салфеткой — еще мамина, так и не решились продать. Овалы портретов над столом, буфет с резными дверцами, и часы бережно отсчитывают последние бабулины минуты. Бабуля со всем не вставала, почти не слышала, и дед долго объяснял, что внук приехал. Кажется, поняла: выцветшие, седые глаза задержались на лице Артема, сухая ручка легла на рукав — невесомая, как лист из гербария.
— Врачи говорят, со дня на день. Хорошо, успел приехать, увидеть. Я звонить тебе сегодня хотел, а ты вон как, почуял, значит.
Новогоднего угощения у стариков не было, как не было и елки: Артем снова ругнул себя — не мог позаботиться заранее? Из города он вез подарки — бабуле платок, деду — рубашку, все купила Вера, не забыла и про торт с конфетами — так что какой-никакой стол получится. Хоть и светский праздник, а все же — любимый с детства.
— Я пельмени вчера лепил, — почему-то виновато сознался дед. Принес с холода фанерку, присыпанную мукой: там тесными рядами лежали аккуратные, не хуже бабушкиных, пельмени. — Тесто из кулинарии. И фарш. Работа моя. Если б я знал, что с гостями будем, сходил бы в сельпо, купил чего.
Артем смолчал, что постится, не хотелось расстраивать старика.