Я думала о Зубове.
Я помнила каждый его жест, я закрывала глаза и видела, как он следит за светофором, дожидаясь зеленого сигнала — зеленого, как изумруд. Я помнила его почерк. Я воровала его слова, я присваивала его интонации.
Я думала о Зубове.
В те годы я была не готова к такой любви, она свалилась на меня внезапно, как тяжелая болезнь. Я не знала, что с ней делать — точно так можно было вручить маленькой девочке бесценный бриллиант и ждать, как она им распорядится: вываляет в песочнице, обменяется с подружкой, зашвырнет в дальний угол?
Я думала о Зубове.
Я могла бы написать ему туда, в «красные клеточки», что буду любить его всегда — даже если он сделает операцию по изменению пола, потому что именно он был создан Богом персонально для меня.
Я думала о Зубове…
Хотела бы я сказать, будто мама забросила «Космею», а Тимурчика нашли целым и невредимым, что же до мертвого мальчика… Был ли, как говорится, мальчик? Торжественные речи отменяются — накрахмаленные скатерти сворачивают узлом, и оркестранты бережно укладывают в кофры замолкшие инструменты.
Судья, что рассматривала дело о похищении мальчиков, оказалась родной сестрой космейской адептки. Дело это она именно «рассматривала», не вчитываясь в детали и не придавал значения гибели мальчика Тимура и похищению мальчика Петра. «Родственники взяли детей на тренинги, — объясняла судья. — Они должны были смотреть за ними, а не ответчица». Дело закрылось за отсутствием состава преступления, и даже Батыр ничего поделать не мог. Жанар на суде не было, Батыр запер ее в клинике пограничных состояний «Роща». Время кружилось вокруг нас, жонглируя событиями как булавами.
Верино место в редакции довольно быстро заняли деловитой дамочкой с вытравленными белыми волосами: раньше она трудилась на городском радио. Меня эта Галина Петровна вполне устраивала — работать с ней было даже проще, чем с Верой. Другое дело — Верино место в моей жизни, его занять было некем. Я часто вспоминала о Вере Афанасьевой и больше прежнего думала о другой вере.
Мир человеческих удовольствий крайне скуден, и к возрасту, который любимый поэт Зубова назвал половиной земной жизни, любого из нас обязательно настигнет эта мысль. Работать, пить вино, влюбляться, копить деньги, рожать детей, путешествовать — перечень изучен вдоль и поперек. Только в юности кажется, что твоя дорога будет пролегать вдали от общей трассы. Выбрать между пятнистой рысью, грозным львом и волчицей или отыскать в приевшемся орнаменте неведомые прежде картины?
Мои первые молитвы родились из страха за Петрушку — тогда я спасалась, вглядываясь в лик Божьей Матери, и впервые чувствовала неслучайность этого слова — «лик», и прекрасную простоту этого образа — матери с малышом на руках. Византийские иконы ничем не напоминали земных мадонн Рафаэля и Мурильо, и мадонна Джотто была похожа на мадонну Липпи не больше и не меньше двух разных женщин, всего-то… Я всегда любила религиозную живопись и с легкостью находила различия в этих картинах: Мадонна держит Младенца за пяточку, или нежно привлекает к себе, или они смотрят друг на друга, а зритель смотрит на них в умилении.
Иконы не будили во мне умиления, но появлялись другие чувства.
Отец Артемий не тянул меня в храм за руки, как считала мама: я приводила Петрушку к причастию, всякий раз хотела завести разговор о себе и не смела… Следила из-под сдвинутого на глаза берета, как появляется перед алтарем золоченая чаша, как течет очередь причастников и как сосредоточенно обнимают они губами ложечку.
Еще внимательнее я вглядывалась в лица причастившихся, когда они уходили от чаши: мне хотелось увидеть отражение новых чувств, но считывалась лишь радость от выполненного дела, и странное облегчение, и даже гордость. Впрочем, я могла ошибаться — в том мире действовали иные законы.
Я приходила в храм и одна, без сына. Не приученная ни образом жизни, ни профессией к долгому пребыванию на одном месте, я легко сживалась с квадратом пола и стояла несколько часов почти без движения. Я становилась продолжением этого квадрата, его одушевленной частью, но слова молитв не попадали в душу, всякий раз обходя ее по касательной. Запоминая облачение отца Артемия и трогательность, с которой он держал крест, я могла бы повторить за певчими любой музыкальный рисунок, но все остальное, все главное оставалось для меня игрой. Спектаклем. Чужим праздником.
Повторяя отполированные временем слова молитв, я чувствовала, что играю. Кто знает, не играют ли другие? Даже Артем в те дни ходил у меня под подозрением.
Разглядывая церковных старух, безошибочно следующих всем тонкостям ритуала, я чувствовала себя нежеланной гостьей. И семипудовая купчиха Достоевского на глазах превращалась в мой идеал.
Каждый раз, открывая дверь в храм, я думала: этот лед никогда не сломается. Так обледеневший медальон с фотографией не желал оттаивать под тяжестью горячей ладони: сестра смотрела на меня с могильного памятника через мелкую сетку замерзших снежинок.
Однажды Артем пришел ко мне в редакцию, он был в рясе, и сотрудники смотрели на меня с ужасом. Ольга Альбертовна даже обронила булочку, несенную из буфета, и я увела Артема прочь.
— Надо бы тебе причаститься, — сказал Артем, когда мы уже прошли пешком целый квартал.
Я спросила, не мерзнет ли он, снова была зима, и мороз к вечеру совсем разошелся. Артем не повелся, он ждал моего ответа, и вот тогда, глотая холодные сгустки воздуха, я начала рассказывать. Больше всего я боялась убедиться в том, что жизнь в церкви — коллективная игра по заведенным правилам.
— Игра? — рассмеялся Артем.
— Игра! — рассердилась я. — Если не будет чуда, зачем мне это причастие?
Я хотела истинных свидетельств — таких, как явление, к примеру, ангела… Молиться можно годами — но разве каждый, кто живет по церковным законам, хоть раз в жизни видел ангела?
Маленькому Петрушке причастие полагалось в качестве подарка, от меня потребовали серьезной подготовки. Прикрывшись свеженьким сборником «строк», мама кидала в меня одни и те же упреки: «Задурили голову попы, дальше некуда!»
С первой своей исповеди я сбежала, но потом попросила о втором подходе — как будто речь шла о спортивных состязаниях. Мы договорились, что я приду в храм поздно вечером, когда с Петрушкой останется милейшая Андреевна.
Я выкладывала себя на тарелке мелкими кусочками и признавалась в самых жутких мыслях. Минувшие дни были переполнены грехами, как посуда после пира. Если бы на месте Артема был врач, то меня тут же отправили бы на Макарьевские дачи и подарили бы красивую рубашку с длинными рукавами.
Адские фантазии терзали меня с детства, и связаны они были с самыми родными людьми. Неудержимо хотелось плеснуть маме кипятком в лицо, я помню, как вгоняла ногти в ладонь, лишь бы прогнать страшное видение. В юности меня мучили иные желания — обозвать любимого преподавателя или толкнуть инвалидика, хромающего мимо нашего дома в булочную. А самое страшное творилось сейчас: тонкий голосочек буравил мою голову, советовал открыть окно настежь да и выбросить с четвертого этажа сладко спящего толстенького Петрушку. Летний ветер, всасывающий штору в окно, вел себя как соучастник будущего преступления, но я, конечно, сдерживалась: мысли, озвученные голосочком, появлялись и тут же исчезали. Впрочем, психиатрам хватило бы даже этого. Артем не начал испуганно пятиться к выходу и объяснил — это всего лишь хульные помыслы.
Я выползла из храма обессиленная, будто вместе с отпущенными грехами ушла громадная часть прежней жизни. Теперь мне надо было учиться жить без нее — как без руки или ноги.
Глава 43. Сопричастие
В ночь накануне моего причастия на Николаевск предательски напали морозы. Город наш и без того не похож на курорт — бессолнечные дни межсезоний сменяются воинственной зимой: с любовным тщанием выстужает она очаги панельных палаццо. Теперь морозы вдарили по городу с такой силой, что столбик термометра испуганно свалился на самое дно. Проснувшись от Петрушкиного гуканья, я почувствовала, что у меня мерзнут руки. В голове плодились разумные мысли оставаться дома до самого вечера. Я закрыла глаза. Нежный и теплый сон закружил голову, похожий на вино.
Часы выдали укоризненное «бомм!», за окном медленно таяла темнота. Встать с постели казалось невозможным, но тут позвонили в дверь. Андреевна! Вчера я попросила ее забрать Петрушку, боялась опоздать к началу службы. Крохотный усатый будильник показывал начало девятого, а ведь мне требовалось время на сборы и дорогу: как припуск на швы при шитье.
С Петрушкой на руках нянька следила за моими перебежками по дому… Часы выдали новое «бомм!», и значит, я уже почти опоздала. Андреевна дала Петрушке творожок, разведенный водичкой, и сказала мне:
— В монастыре поближе будет.
Правда — до Свято-Троицкого монастыря пешком десять минут, и то если идти медленно. Молодчага Андреевна! Артему потом объясню, почему не пришла в Сретенку.
Выскочив на улицу, задохнулась жгучим воздухом, но все равно вспомнила: я вовсе не делилась с Андреевной своими планами на это утро.
Ее лицо висело в моей памяти как зависший кусок текста в мониторе.
…Мороз лизал щеки, клубилось варево машин, источая густой пар: капоты изукрашены моржовыми усами сосулек. Смертельный холод! Я бежала, задыхаясь до сердечного колотья, и остановилась не раньше, чем выросли надо мною зеленые купола. Под выбеленными воротами нанесло высоких сугробов, и мне вспомнилось, как в школе однажды отменили занятия из-за морозов. Явились только мы с Сашенькой — замотанные в платки до глаз. Вахтерша недовольно бурчала на отца, а он упрямо пытался всучить ей наши ранцы и мешки с насмерть задубевшей сменной обувью.
…А вдруг литургию отменяют в непогоду? Подойду к дверям храма, и они не откроются. Во мне очнулась утренняя усталость и зашептала сладким голосом, как замечательно будет вернуться домой, в теплую комнату, прижать к себе Петрушку и уснуть. С каким облегчением я встретила бы этот поворот в сюжете, как радостно покорилась бы ему… Скрюченными от холода пальцами толкнула дверь, но она легко подалась, и уже на пороге меня взял в плен горячий и сильный запах ладана.