Но это, конечно, только один аспект настоящего лидерства. Другой, противоположный – это способность принимать жесткие решения, когда их невозможно избежать: какой группой солдат пожертвовать на поле боя, какому пациенту позволить умереть, когда не хватает ресурсов, и т. д. Как говорит старый доктор из телесериала «Новый Амстердам», «Лидеры делают выбор, который не дает им спать по ночам. Если вы хорошо спите, значит, вы не один из них». Парадоксально, но эксцесс, который не ухватить механизмами электорального политического представительства, может найти адекватное выражение только в лидере или руководящем органе, который способен навязать долгосрочный социально-экономический проект и не ограничен узким периодом между двумя выборами… Напоминает всеобщую милитаризацию? Да, грядущий коммунизм будет военным коммунизмом, или его не будет вовсе[34].
Вот как мы должны размышлять о наследии Коммуны сегодня: вместо того, чтобы погружаться в ностальгические воспоминания, мы должны сосредоточиться на том, как представить себе народную мобилизацию сегодня, в условиях рассредоточенного рабочего класса, имеющего множество противоречивых интересов. Как прекрасно понимал Гегель, Лидер (или руководящий коллективный орган) отражает не какое-то существенное содержание, которое ему предшествует, а именно «истинную волю народа». Настоящий Лидер буквально создает Народ как единого политического агента из сложного беспорядка противоречивых тенденций. Когда летом 1953 года в восточном Берлине вспыхнули протесты рабочих, Брехт написал короткое стихотворение «Решение»:
После восстания 17июня Секретарь Правления Союза Писателей поручил Распространить на Аллее Сталина листовки, В которых отмечалось, что народ Утратил доверие правительства И может вернуть его, лишь удвоив усилия. Hе проще ли было бы правительству Распустить народ И выбрать другой?
Это стихотворение обычно читается как саркастическое осуждение высокомерия партии, но что, если отнестись к нему как к реалистическому описанию всякого по-настоящему радикального освободительного процесса, в котором руководство буквально пересоздает народ, «избирает» другой народ в качестве дисциплинированной политической силы? Мы должны отказаться от мечты или надежды на то, что в какой-то момент феминистки, антирасисты, ЛГБТ+, меньшинства, трудящиеся, борцы за свободу выражения, противники языка вражды, борцы за свободу информации и т. д. объединятся в одно большое Движение, в котором транс-феминистки встанут рядом с мусульманками, а студенты, недовольные ограничением их интеллектуальной свободы, будут протестовать вместе с рабочими, едва выживающими на свою зарплату. В этой же связи Ален Бадью пожаловался, что во время протестов «Захвати Уолл-стрит» и в 2011 году в Турции и Египте протестующие в основном были выходцами из образованного среднего класса и не мобилизовали молчаливый рабочий класс. По поводу участников «Захвати Уолл-стрит» и желтых жилетов во Франции он идет еще дальше и утверждает, что рабочий класс в развитом западном мире уже является частью «рабочей аристократии» по Ленину, которая склонна к расизму, коррумпирована правящим классом и лишена какого-либо освободительного потенциала, поэтому более не является союзником. О знаменитой сцене 1968 года, когда студенты отправились на завод Renault, чтобы встретиться там с рабочими, уже не приходится мечтать; мы должны, скорее, попытаться установить связь между безработными, неуверенными в своем будущем интеллектуалами, недовольными студентами и иммигрантами… За этими усилиями скрывается отчаянный поиск сегодняшней инкарнации настоящего освободительного агента, который заменит рабочий класс Маркса. Бадью делает ставку на «кочевых пролетариев».
Утратив возможность реально ссылаться на народ, мы должны, наконец, отказаться от мифа о невинности Коммуны – как будто коммунары были коммунистами до Грехопадения («тоталитарного» террора двадцатого века), как будто в Коммуне была реализована мечта о прямом сотрудничестве без отчужденных посреднических структур, даже хотя люди фактически ели крыс… Что, если, вопреки навязчивой идее о преодолении отчуждения государственных институтов и создании самопрозрачного общества, наша сегодняшняя задача почти противоположна: ввести в действие «хорошее отчуждение», изобрести другой режим пассивности большинства? Формула мобилизации толпы – это политическая версия фрейдовского Wo Es war, soll Ich werden («Там, где было Оно, должно стать Я»): там, где была хаотичная толпа, должна появиться партийная организация, или, как выразился бы Гегель, там, где варится хаотичная народная субстанция, должен появиться хорошо организованный субъект, навязывающий порядок и направление. Но сегодня мы должны добавить к этой формуле еще один элемент и перейти от субъекта обратно к субстанции – к другой субстанции, создаваемой субъектом, к новому социальному порядку, в котором мы можем жить с уверенностью и идти к своим целям.
36. Почему я все еще коммунист
Я первым готов признать, что коммунистической мечте XX века пришел конец. И моя позиция максимально далека от старой глупой мантры о том, что коммунизм был хорошей идеей, которую просто испортили тоталитарные извращенцы. Нет, уже в первоначальной концепции есть проблемы, поэтому следует подвергнуть серьезной переоценке и самого Маркса. Да, коммунисты у власти сделали несколько хороших вещей. Мы прекрасно знаем этот список – образование, здравоохранение, борьба с фашизмом, – но в целом их единственный настоящий триумф – это развитие Китая после 1980 года, возможно, величайшая история экономического успеха в истории человечества, когда сотни миллионов человек удалось поднять из нищеты до уровня жизни среднего класса. Как Китай добился этого? Левые двадцатого века определялись их оппозицией двум фундаментальным тенденциям современности: господству капитала с его агрессивным индивидуализмом и отчуждающей динамикой, а также авторитарно-бюрократической государственной власти. В современном Китае мы имеем именно сочетание этих двух черт в их крайней форме – сильное авторитарное государство, сумасшедшая капиталистическая динамика – и это самая эффективная форма социализма сегодня… Но этого ли я хочу?
Нынешний Китай становится образцом «сетевого авторитаризма», как это называл Генри Фаррелл. Эта идея заключается в том, что
если государство достаточно активно шпионит за людьми и позволяет системам машинного обучения учитывать их поведение и реагировать на него, то можно создать «более эффективного конкурента, который сможет победить демократию на ее поле» – обеспечивая потребности каждого лучше, чем это могла бы сделать демократия. Китай – хороший пример: и его сторонники, и противники говорят, что с помощью машинного обучения и повсеместного слежения Китай создает устойчивую автократию, способную решить «основную авторитарную дилемму»: «собирать и сопоставлять информацию и быть достаточно отзывчивым к потребностям своих граждан, чтобы оставаться стабильным». Но Фаррелл предполагает, что на самом деле происходит другое – Китай в действительности крайне нестабилен (стихийные забастовки, непреклонные движения за демократию, концентрационные лагеря, долговые пузыри, коллапс производства, рутинные похищения людей, массовая коррупция и т. д.)164.
Либеральный Запад нашел лучшее применение цифровому контролю, создав сетевую демократию, которую некоторые называют «капитализмом слежения», где демократия и свобода, которые режим терпит, становятся неэффективными. Эта новая форма цифрового контроля проясняет, почему люди бунтуют и в либеральных демократиях: они бунтуют не против свободы, они бунтуют против того, что подсказывает им их ежедневный опыт – что сетевая демократия в некотором смысле даже более деспотична, чем сетевой авторитаризм.
Сегодня принято подчеркивать «чудесный» характер падения Берлинской стены тридцать лет назад. Это напоминало сбывшуюся мечту, реализацию чего-то невообразимого, того, что считалось невозможным всего парой месяцев ранее: распад коммунистических режимов, которые рухнули, словно карточные домики. И кто в Польше мог представить себе свободные выборы и Леха Валенсу в президентском кресле? Однако следует добавить, что еще большее «чудо» произошло всего несколько лет спустя, в 1995 году: им стало возвращение к власти бывших коммунистов в результате свободных демократических выборов, на которых Валенса был полностью маргинализован и гораздо менее популярен, чем генерал Войцех Ярузельский, который за полтора десятилетия до этого подавил «Солидарность», устроив военный переворот. Два десятилетия спустя произошел третий сюрприз: Польша теперь находится во власти правых популистов, отвергающих как коммунизм, так и либеральную демократию… Так что же там привело к этим неожиданным поворотам?
Может возникнуть соблазн объяснить это в терминах «капиталистического реализма»: дескать, проблема заключалась просто в том, что восточные европейцы не обладали реалистичным представлением о капитализме и были преисполнены незрелых утопических ожиданий. Наутро после опьяненного воодушевления победой людям пришлось протрезветь и пройти болезненный процесс усвоения правил новой реальности – такова была цена, заплаченная за политическую и экономическую свободу. Европейским левым словно бы пришлось умереть дважды: сначала как «тоталитарным» коммунистическим левым, затем как умеренным демократическим левым, которые с 1990-х годов постепенно сдают позиции.
Однако все обстоит немного сложнее. Когда люди протестовали против коммунистических режимов в Восточной Европе, подавляющее большинство имело в виду не капитализм. Они хотели социального обеспечения, солидарности, сурового правосудия; они хотели свободы жить своей жизнью вне государственного контроля, собираться вместе и говорить, что им заблагорассудится; они хотели простой, честной и искренней жизни, свободной от примитивной идеологической обработки и повсеместного циничного лицемерия… Короче говоря, смутные идеалы, двигавшие протестующими, были в значительной степени заимствованы у самой социалистической идеологии. И, как нас учил Фрейд, вытесняемое возвращается в искаженной форме. В Европе социализм, вытесненный в диссидентском воображаемом, вернулся под видом правого популизма.