иги – «Аль-Захра». Но это не имело значения, главное – Нассер, ее половинка, вернется. Так и произошло.
Ей предстояло прожить в ожидании еще пять лет и отвергнуть не менее дюжины женихов, прежде чем Нассер вернулся к ней. Или ей сначала просто показалось, что он вернулся за ней. Однако он действительно появился в Омане, потерпев полный крах в Канаде. Грант у него забрали несколько лет назад, лишив стипендии, и он перебивался теми деньгами, которые втайне ото всех высылала ему мать, и случайными заработками, потому что ни на одной работе долго не задерживался. А потом мать умерла. Его выгнали с последнего места, и он вынужден был вернуться на родину. По возвращении он столкнулся с тем, что в завещании мать для вступления в права наследства выставила условием его брак с Холей. Он женился, получил причитавшееся и спустя две недели отбыл в Канаду.
Незадолго до смерти матери он с подругой снял небольшую квартирку в Монреале. И когда приехал обратно, не посчитал нужным сообщить ей, что женился в Омане. И так он прожил десять лет, наведываясь каждые пару лет на родину, чтобы увидеть свое новое чадо и оставить Холю снова беременной.
Холя цеплялась за свою мечту из последних сил. Нассер вернулся к ней, и она его уже не потеряет. Каждый раз, когда приходилось проявлять терпение при его очередном отъезде в Канаду, когда он возвращался из Канады и часами разговаривал по телефону, играл брелоком с ключами от машины, на котором красовалось фото его канадской подруги, когда привозил детям в подарок одежду размером меньше, она мнила себя мученицей, страдающей за любовь, готовой сносить любую его жестокость.
На недовольство матери и сестер Холя отвечала: «У него работа там, но однажды он останется насовсем. Он все поймет и вернется к жене и детям, все возвращаются к своим корням». А когда через десять лет ее мечты сбылись и канадка порвала с ним, выставив из квартиры, он вернулся домой, нашел неплохую работу в одной из местных компаний и заново познакомился с Холей и детьми.
Абдулла
Когда Лондон было лет десять, Мийя водила ее в книжный магазин под вывеской «Семейная библиотека» и накупала детских книжек на английском языке. Потом открылось много разных книжных, но «Семейная библиотека» оставалась не только самым старым, но и самым популярным магазином. В конце XIX века американские христианские миссионеры основали его как лавку для продажи Евангелия, но потом, ввиду отсутствия потока покупателей, ассортимент разнообразили, заведение переименовали в «Семейную библиотеку», и дело пошло, читатели потянулись, так что в конце 60‐х годов магазинчик стал сетевым. Однако Восточная церковь выразила недовольство светским характером заведения и напомнила управляющим об их обязательствах и о том, с какой целью была затеяна торговля.
Мийя не вникала во все эти подробности, она покупала книги сначала только с одной целью – чтобы дочка выучилась читать по-английски, затем – чтобы научить Мухаммеда говорить. К его пятилетию она добилась того, чтобы сын заговорил, но употреблял он слова не к месту, не как остальные дети. По большей части он продолжал общаться жестами. И хотя врачи объясняли нам, что аутизм не наследственное заболевание и что его причины кроются не в экологии, мы с Мийей приняли решение не иметь больше детей. Когда я смотрю на него, всегда пытаюсь вспомнить свое детство: каким я был в его возрасте? Как воспринимал окружающий мир? Однако все, что мне вспоминается, – наш большой дом, сначала из глины, потом из бетона, обрастающий многочисленными пристройками. Я помню мячики ярких расцветок, которыми играли дети на улице, куда мне запрещалось выходить, блестящие зеркальные нашивки на моей праздничной индийской накидке, гордую осанку жены дяди до того, как они переехали в Вади Удей, толстые золотые браслеты на руках сестры отца, аромат тонких лепешек, испеченных Зарифой, огонь во рту от стручка перца в тот день, когда ее выдали за Хабиба. Отец говорил: «Я купил ее за двадцать монет, когда в кризис мешок риса из Калькутты или Мадраса уходил за сотню. А Зарифу за двадцатку… Двадцать сребреников Марии Терезии[27], из такого чистого серебра, что подделать их было невозможно». Отец гордо носил их в кожаном носке, привязанном к поясу, и брезговал сначала бумажными риалами, на которые все-таки пришлось перейти.
Мийя была жадная до денег, мечтала накопить столько, чтобы распрощаться с аль-Авафи и завести красивый просторный дом в Маскате. Но ее мать упрашивала не увозить Мийю в столицу. Мийя была недовольна, она, как сказала, не желала жить по указке матери, как я под пятой отца. А когда пошли слухи об исчезновении той неземной красоты бедуинки, с которой связался ее отец, Мийя произнесла: «Тут замешана моя мать». А как она могла быть к этому причастна? Она же из дома носу не казала. Кто-то говорил, что бедуинка заразилась загадочной болезнью, изъевшей все ее тело часть за частью. Другие уверяли, что она продала дом и верблюдов и перебралась в Матрах, чтобы торговать поделками. Спорили также, что она внезапно тронулась умом и подруги отвезли ее в лечебницу «Ибн-Сина»[28]. И наконец, сплетничали, что якобы ее соседи, владельцы двухэтажного особняка, превратившие ванну в кормушку для овец, после ее насмешек над ними убедили ее слабоумного брата в том, что сестра его позорит и что от нее нужно избавиться, показали, как стрелять из пистолета, а труп сами вынесли незаметно под покровом ночи и зарыли где-то в песках.
Халед
Асмаа спросила: «Халед, почему ты стал художником?»
«Чтобы выйти за рамки, установленные отцом, чтобы моим ограничением были лишь собственные фантазии.
С детства до двадцатилетнего возраста отцу удавалось чинить препятствия моему воображению. Было понятно, где заканчивались его мысли. Все свои неудавшиеся амбиции он пытался реализовать во мне.
Искусство стало для меня такой же насущной необходимостью, как вода и воздух. Я понял тогда, что если не отпущу свои грезы на волю, не смогу дальше так жить. Только воображение, Асмаа, придает смысл моей жизни. И как бы прекрасна ни была реальность вокруг нас, без включенного воображения она невыносима.
Ты видишь, как люди суетятся? Их бессмысленные движения? Это лишь верхушка айсберга. Скрытая же от глаз глыба – это их внутренние переживания, личное пространство, их фантазии. Как только перестал жить по уму своего отца, я взял в руки кисть и нарисовал себе другую реальность. Отрастил волосы, отпустил бороду, влез в рваные джинсы, бросил инженерный факультет и поступил на отделение изящных искусств.
Порой я творю до истощения. Идя по улице, чувствую, что чего-то не хватает – в руке нет кисти. Кисть как часть меня, как орган, который рос и дышал вместе со мной. Я жил на своих полотнах; то, что происходило вокруг, меня не трогало. Моего воображения было достаточно. Энергия била через край. Я рисовал часами как в лихорадке, не спал ночами, бредил, уходил в искусство с головой.
Искусство, Асмаа, спасло меня от того, чтобы я стал частью плана своего родителя. Исса, Асмаа, не забыл, что он мигрант. Он носит свою историю глубоко в себе, ведь это его судьба. И он очень старался, чтобы и сын перенял эту судьбу, продолжил его историю, став его наследником. Чтобы сын отомстил судьбе за его невезение, за все невоплощенное, за то, что у него отняли родину.
Исса-мигрант начинал каждое утро с того, что зажмуривался, потом, открыв глаза и осознав свою долю, выходил на улицы Каира, вливался в толпу египтян, устраивал детей в египетские вузы, но ни на минуту не забывал о том, что он Исса, сын шейха Али, вынесшего все беды Омана на собственных плечах. Шейх Али был в делегации, сопровождавшей Иссу бен Салеха, посла имама и союзных племен, на подписании договора в ас-Сибе между англичанами и султаном. Он помнил, как ликовал отец, когда заключили соглашение, даровавшее им свободу передвижения по внутреннему Оману, как тогда они загорелись идеей всеобщего объединения, чтобы дать отпор британцам. Все эти подробности не давали Иссе-мигранту спокойно уснуть, когда он ложился ночью в кровать. Отец рассказывал мне, каким духом обладали наши предки. Его прадед шейх Мансур бен Нассер был из тех всадников, что давали отпор ваххабитам, совершавшим набеги на оманские племена. Он участвовал в том легендарном бою, когда оманцы, схватившись за мечи, исступленно защищались до наступления темноты, пока руки уже не сжимали оружие. О шейхе Мансуре слагали песни, которые женщины потом долгое время исполняли на свадьбах. Песни о невиданной смелости шейха, не выпустившего меча из рук. Белый конь его носился как ветер, и одно только имя его вселяло страх в вероломных врагов. Исса-мигрант, унаследовавший его доблесть, бок о бок сражался с имамом Галебом аль-Хинаи на аль-Джабаль аль-Ахдар. Он своими руками хоронил погибших героев и под покровом ночи носил секретную переписку. А когда их разбили и распустили, он эмигрировал, но только телом, болевшая душа его осталась здесь.
Кого он хотел из меня слепить? Борца? Героя? Шейха, раздающего милостыню и защищающего слабых? Шейха нового времени, шлепающего именную печать на прошения бедуинов и крестьян? Политика-оппозиционера? Тема разгоревшейся в Дофаре революции была у него под запретом. Он отрицал ее до исступления: «Коммунизм?! Невозможно! Это не для Омана!»
Каждый вечер он читал мне книгу шейха аль-Салеми «Выдающиеся люди оманского народа», я заучил ее наизусть. Он брал меня на набережную Нила в аль-Асари и просил меня читать вслух по памяти «Ан-нунийю» Абу Муслима аль-Бахляни[29]. Отец старался внушить мне, что Абу Муслим аль-Бахляни не менее значимый поэт, чем Ахмед Шауки[30], что все его поэтическое наследие у меня должно от зубов отскакивать, а не только «Ан-нунийя». Я помню, как по его щекам катились слезы, когда я повторял: