Небесные тела — страница 9 из 27

Мы росли, а Зайед все продолжал дергать девчонок, которые играли с нами в прятки, за косички. Он все так же лихо валил Сангяра в драке с ног, пока не ушел в армию. Вскоре глиняную развалину, в которой жил Манин, убрали с дороги и на ее месте возвели дом из бетона с тремя спальнями, гостиной и ванной. Шептались, что Зайед стремительно взлетел по карьерной лестнице и получал хорошее довольствие. В аль-Авафи впервые после долгого отсутствия он вернулся на красной «Камри» и сразу принялся расстраивать дом и запасаться мешками риса, сахара и сладостями из Барки, уже покрывшимися корочкой. Он всегда заезжал в военной форме, привозя с собой ящики фруктов, упаковки «Вимто» и рабочих, чтобы переделать очередную комнату или заменить простую деревянную дверь на другую, с затейливой фрезеровкой. Однако Манин, практически ослепший и полностью поседевший, так и сидел на белом камне в поношенном тряпье и выпрашивал у проходивших мимо угощение. Соседи слышали, как сын-офицер отчитывал отца. Манин отзывался, что не видит уже ничего и что незачем ему сидеть взаперти в четырех стенах, пусть и в новом доме, он привык к свежему воздуху и живым людям. Он кричал, что пристает к прохожим, чтобы пообщаться с ними, а не ради подаяния, что сегодня ему уже ничего не дают, не то что раньше, когда они концы с концами еле сводили. Он кричал, что некому стирать ему одежду и варить сваленный в огромную гору в углу дома рис, что он любит кушать с соседями, под шумные разговоры и среди резвящейся детворы. Что отвечал на это сын, соседи разобрать не могли. Когда же я задумал раздать милостыню в надежде на выздоровление своего сына Мухаммеда, я вернулся в аль-Авафи и забил пять баранов, чтобы отдать мясо бедным. Манин отказался принять мясо, сказав, что Зайед не простит ему, если узнает. Он привел к отцу служанку-индуску, которая поначалу несколько недель действительно стирала-гладила его одежду и помогала мыться, а затем у нее округлился живот, и она перестала прислуживать. Зайед спешно отправил ее обратно на родину, и Манин вернулся в прежнее состояние, отпустил бороду, сидел на камне и кряхтел, посмеиваясь. Только выкрикивал свои привычные слова он уже не таким громким голосом. По большей части он вообще молчал, а когда приезжал сын, проводил все время с ним за бетонными стенами.

Манин надрывался: «Наводнение, Абдулла! В тот год на нас обрушилась вода, затопило все: и посадки, и пустыри, но, слава Всевышнему, мы выжили. Мы набились в палатки во дворе дома твоего отца и у дома шейха Масуда. Делили друг с другом финики и сушеную рыбу, все клали вперемешку в одну тарелку… Хвала Аллаху! Послушай, Абдулла, а «Вимто» у вас дома есть? Ты знаешь, сколько министерство доплачивает? Тридцать риалов. Хватает только на сигареты, Зайеду тетради и ручки уже не на что покупать. На Хафизу чтобы взглянуть только, надо было три риала выложить. А она говорит: «Пойди помойся, Манин!» К черту бы их! Но никуда не денешься… А вот в год наводнения столько их отдавалось за полмонеты! Однако, Абдулла, есть такие среди них хладнокровные, что их ни деньгами, ни речами ласковыми не купишь. Я этой Хафизе бутылку «Вимто» принес, такую бутыль, с локоть, а она не дала… Эх, не видала она голода, не хлебнула с наше в тот год. Она мне говорит: «Тебе б помыться не мешало!» – а я ее спрашиваю: «Что, Заатар лучше меня?»

Через несколько лет Манин совсем ослепнет, лишится зубов и станет посещать обряды зара с хождением по углям и дикими воплями. И однажды его найдут с дыркой в голове, после того как, возвращаясь со сборища пьяным, он проорет во все горло: «Бедняга Манин! Подайте на пропитание! Дайте полакомиться! Еды и баб! На худой конец Хафизу!» Одни говорили, что его убили без вины и за него надо молиться как за невинную жертву. Другие, клеймя его развратником и пьяницей, отказывались молиться за его душу. Тело закопали на западном кладбище аль-Авафи. Когда наутро явилась полиция, все как один показали, что ничего не знают и выстрела не слышали. Спустя несколько дней дело закрыли. С тех пор в аль-Авафи никто не видел Зайеда.

Учитель Мамдух обучал нас всем наукам сразу. Девчонок у нас в классе не было, но Зайед умудрялся проникать в первый класс, где с мальчиками за партами сидели четыре девочки, дергать одну из них за волосы и сбегать обратно. Прекратил он баловаться только после того, как Холя пожаловалась отцу. Как-то мы проходили суру «Аль-Хумаза» и повторяли из нее: «Горе всякому хулителю и обидчику, который копит состояние и пересчитывает его, думая, что богатство увековечит его!» Зайед искоса глядел на меня. Учитель Мамдух кипел гневом, осуждал накопительство богачей и ругал алчущих злата торговцев. Мне казалось, что Зайед сейчас прожжет меня взглядом. И когда учитель, зная заранее ответ, спросил нас, чем занимаются наши родители, я готов был сквозь землю провалиться со стыда оттого, что мой отец торговец. Ребята уверенно отвечали один за другим: «Крестьянин, кузнец, крестьянин, плотник, закройщик, судья, муэдзин, крестьянин». Мой черед приближался, и мне становилось дурно, я взмок. При слове «торговец» в воображении рисовался отвратительного вида толстяк с пузом, прячущий в тайниках золотые монеты и измывающийся над бедняками. Я думал о том, что рано или поздно перестанет быть секретом то, что мой отец, помимо шейха Саида, один из тех двух в аль-Авафи, кто имеет автомобиль, и тогда меня выставят посмешищем и затравят. Зайед заверещал: «Его отец – торговец Сулейман, хозяин «Большого дома», угодья их тянутся до самого Маскяда». Никто не хихикнул, но я не знал в тот момент, куда деться от стыда, и жалел, что мой отец не простой трудяга, как у всех. Мы с Зайедом были единственными без денег на буфет, и нас оставляли ждать остальных во дворе. До средних классов моего отца было не убедить, что есть нужда ежедневно выделять хотя бы сто песо на завтраки. Когда наконец я начал получать свою сотню, моим одноклассникам давали уже две, а то и три на карманные расходы. Поэтому я каждый день вынужден был выбирать между хлебом, сыром и соком в пакетике. Все разом я смог позволить себе только после окончания школы.

Масуда

Неоновые огни проторили дорогу к каждому дому в аль-Авафи, обошли только жилище Масуды. Ветхая деревянная дверь ее дома жалобно поскрипывала каждый раз, когда ее открывали. Через пыльный двор можно было попасть в тесный полукруглый зал, за которым была лишь одна комната с постоянно распахнутой дверью. На стенах рядком были вывешаны потрепанные репродукции Запретной мечети и мечети Пророка и прибитый к доске цветной рисунок – Барак, резвый жеребец с головой сказочно прекрасной женщины. У стены были сложены дешевые матрасы, набитые поролоном, и всякая пластиковая утварь – разноцветные корзины, баночки различных форм с крышками, ложки, рядом с дверью зеркало в старой раме с треугольной наклейкой «Султанат Маскат и Оман». Зал же был совсем пуст, если не считать ковра с лоснившимися краями и скрученной вертикально в углу циновки. Масуда давно уже не входила в дом. Бывало, скрипнув дверью, в затхлый зал заглядывали после утренней молитвы соседки или ближе к вечеру забегала девчонка. Масуда крикнет «Тут! Я тут!», но они и так знали: она в сарае во дворе, где раньше был ток, а теперь он служил комнатой, где оборудовали даже туалет – дыру в полу с железной посудиной. С тех пор как дочь объявила ее сумасшедшей, Масуда жила на токе, засыпанном гладкой галькой и накрытым подстилкой. В дыру в стене были вмонтированы железные прутья и вбита самодельная рама – получалось окно. Столб, к которому ее привязывали, когда она становилась буйной, и дверь – вот и вся обстановка. Едва услышав скрип, она цеплялась за прутья в окне и звала: «Тут! Я тут! Я Масуда!» Дважды в день, на обед и ужин, Шанна приносила ей еду из дома торговца Сулеймана. Ставила перед ней полную тарелку и забирала пустую, едва ли перемолвившись с ней хоть словом. Соседки заходили в основном ради того, чтобы получить плату за присмотр и лишь иногда поболтать. Девчонка же – чтобы справить нужду у стены, а порой – чтобы раздразнить и довести ее до истерики. Шанна могла объявиться у матери внезапно, чтобы удостовериться, что с ней все в порядке, и налить воды в посудину. В середине месяца она купала ее, мыла и расчесывала волосы, подметала дом и поливала двор.

«Я Масуда! Я Масуда! Я тут!» – завывала она, даже когда дверь дребезжала от легкого дуновения ветра. Откуда в темноте, без фонаря, ей было знать, что это не Шанна и не соседки? И она кричала, что было мочи: «Я тут! Я Масуда!»

Абдулла

Меня беспокоит Салем. После получения аттестата с низкими баллами его с трудом удалось устроить в частный колледж. Все с ним не так! Лондон говорит мне: «Пап! Ты пессимист!» Ничего, подрастет, поумнеет. Переживет опыт несчастной любви и перевернет новую страницу. Как я счастлив видеть, как утром она берет свой белый халат и с улыбкой на лице направляется в клинику. Хвала Аллаху, который даровал нам великую способность – забывать!

В детстве я слышал, как Хабиб мог загомонить: «Забытье?! Да где ж оно, будь оно неладно?!» Хабиба я всегда недолюбливал. Если он видел меня с Зарифой, оттаскивал меня от нее, зная, что я не расскажу об этом отцу. Зарифа не смела встать на мою защиту. Как я радовался, что он пропал! Его сыну Сангяру шел пятый год, когда люди стали шептаться, что Хабиб пустился в бега. Его мать-старушка с истошным воплем принялась кататься по песку и раздирать на себе одежду, будто предчувствуя, что он уже никогда не вернется. Однако его исчезновением никто не был удивлен. Его не раз приводили обратно после неудачных попыток обрести свободу, вырванную у него пиратами и торговцами. Через несколько лет кто-то рассказывал, что видел его в Дубае в кофейне, где собирались белуджи. В то время у каждой народности было свое особое место в этом городе. Другие уверяли, что он подался в Мекран[11], в Белуджистан, женился и завел там детей. Также ходили слухи, что после побега он скончался от туберкулеза, не дожив до смены власти и открытия больниц. Зарифа не пролила ни единой слезинки. Я не слышал даже, чтобы она о нем упоминала. Уже будучи взрослым, я спросил у нее, почему она его не ищет, и она ответила своей любимой поговоркой: «Меньше знаешь – крепче спишь». Она одна воспитывала Сангяра, как могла. Он возмужал и уехал в Кувейт. Зарифа не посыпала голову пеплом и не рвала на себе платья. Она ждала и, когда через восемь месяцев умер мой отец, воссоединилась с сыном. Однако вскоре вернулась обратно, понося «змею подколодную» на чем свет стоит. Дальше я ее новостями не интересовался. Все мысли были заняты только обвалом биржи и рынка недвижимости, строительством нового дома в столице, свадьбой Лондон, потом ее разводом, учебой Салема, болезнью Мухаммеда – кучей проблем. И тут неожиданно я узнал, что она ушла от нас в мир иной. Я был на похоронах отца, умершего в больнице, на похоронах дяди, которого разбил инсульт, захлебнувшегося в грязевом потоке Зейда, Манина, убитого метким выстрелом из пистолета, Хафизы, которая стала жертвой СПИДа, Марвана, сведшего счеты с жизнью кинжалом отца, на похоронах отцов и матерей друзей, только на прощании с Зарифой меня не было. Мне просто никто не сказал. Я не знал, что она болела, и, когда ее хоронили, мне не сообщили. Во сне ко мне пришел отец – разгневанный, с налитыми кровью глазами. Он тряс передо мной веревкой и спрашивал о Зарифе. Эх, Хабиб, а мать твоя старушка все еще жива! Просипел бы ты теперь, как раньше: «Забытье?! Да где ж оно, будь оно неладно?!»