Небесные верблюжата. Избранное — страница 11 из 30

Я же верю в тебя!

В небо улетает, улетает ласточка — кружится от счастья. На дюне пасмурно, серо и тихо.

Куличек льнет к песку.

Адажио

На берегу дюны две сосны имеют форму чаши. Бока золотой божеской чаши — нарисованы их расходящимися стволами. Пока стволы возносятся вместе — это ее подножие. Верхние края разогнуты в облака печальным разгибом приморской страны. В клочковатой хвое — вихри.

Мы назвали эту чашу — чашей глубины, чашей задумчивости и верности.

Этюд молодой сосновой рощи над взморьем

Пасмурное сиреневое небо — вечереет, какие они стройные!

Я вас люблю за то, что вы крылатые, а крылатость ваша еще с пушком первой молодости. Этот пушок золотистый, звенящий, а ваши крылья, ваши крылья над морем.

Море синее и далекое — полоса, до которой летят дерзновенья, а дальше — они сливаются с синью, и я не знаю, дальше мечта или синь лежит.

И не надо, не все ли равно! Пушок юных, крылатых героев звенит, а их стройность иногда немного кривоватая, — нежданная, как ранний рост.

И примчались в славу и высь в свою родную страну, где задумались облака… и больше мне ничего о вас знать не надо, я вам верю — зовете меня голосами отваги, они жгут меня, как пламя чистоты, но вверху задумались облака надо мной:

Я иду, и больше мне ничего знать не надо!

* * *

Спрашивал ты себя — зачем ты выходишь утром на опушку леса — и стоишь там и ждешь? Это место с коричневой чистой землей, присоренной крупными иглами. Зачем это тебе надо? И в то же время это тебя мучает!..

Твоей душе тогда холодно. — Зачем тебе это любо?

— Вот сейчас «оно» откроется, тут же в молчании. Я понесу тогда это в сердце, боясь сказать о нем слово. Откроется то, чего ждалось всегда в ранние суровые тишины!

Чего ждалось, чего никогда еще не было, но что близко — больно подходит, и когда уже любишь его до слез — не настает. И только это одно — стоит подвига.

Вот зачем выходить на край голых, высоких, одиноких стволов — и смотреть.

Зачем выходить на нетронутую, чистую землю леса и ждать…

* * *

Гордо иду я в пути.

Ты веришь в меня?

Мчатся мои корабли,

Ты веришь в меня?

Дай Бог для тебя ветер попутный,

Бурей разбиты они —

Ты веришь в меня?

Тонут мои корабли!

Ты веришь в меня!

Дай Бог для тебя ветер попутный!

Finale

Над соснами лучезарная, зеленая полоса.

··········

И они изменили ему… Он сказал: «Ну, что же, где-нибудь есть другие… Ведь, живу же я, — верный».

И взял на ладони голубую свою надежду и перенес ее повыше. Лаская, подбросил слегка. И полетела над верхушками и поселилась выше. Там лежала недоступная серебристо-зеленая полоса.

И там было чисто и верно, и никто ее не обидел больше никогда.

Бор

Полными тихими шагами идет лето. Пролились по деревьям синие водопады. С неба льется плавный поток налитой до краев голубизны.

Каскадами падают с берез светлые блики. Блики, блики, как серебряный звон.

Лес весь сквозной сияет. Проходит где-то время. Солнце обтекает каждый ствол. От сияния бесчисленных былинок лес наводнен особым веществом, как водой, — это подводный мир. И где-то далеко идет время. Потом тонкая веточка черники или вереска особенно повернулась и необыкновенно светится — от этого становится волшебно и сиянно.

Времени, собственно, нет.

Заметила, что в бору крошечное растение брусники с жесткими, как крылья зеленого жучка, листьями живет у подножия великанских колонн. И ей здесь родное место.

На твоей голове, если она светловолосая или седая, тоже сейчас сияет свет. Если смотреть со стороны — в темени ощущение теплой благословенности.

Потом покажется что-то давнее, давнее, но что, не знаешь сама.

Потом видишь, что простой колокольчик на кривой ножке изогнулся и смотрит на тебя. И темная трещина в коре березы, под которой стоит бледно-синий колокольчик, тоже смотрит на тебя.

Потом ты, где-то в своем существе, становишься отчасти колокольчиком, а он — немного тобой. Теперь не придет в голову сорвать его или, так себе, наступить на него. Потом: ты завязал с одним отношения, — отзываются другие существа.

Теперь на тебя отовсюду смотрят острые хвостики, верхушечки мха, листики, сухие тонкие палочки, пятна на стволах.

Потом не хочется уходить из леса.

··········

Дома после обеда сон самый летний — сквозь солнце. И приснилась сыроежка. Хорошая, желтая, свежая сыроежка во мху.

* * *

Когда ветерок такой теплый,

так его хочется собрать в горсточку, —

ветерок мой ветерок…

* * *

— Итак, вы сидите все еще на своем одеялишке и штопаете ваш чулок?

— Почему же мне его не штопать?

— Мужчина, поэт!

— Почему же мужчина не может себе штопать чулок?

— Но вы помните мои обещания?

— Очень чешется у меня спина от вашего обещания!

— Ой, ой, смотрите! Вообще, я не знаю о чем тут и говорить. Вы прямо изменник своему отечеству: таких вешают, а не то что… В жизнь свою не видал более непонятного субъекта. Неужели и это для вас…

Мчись в веселую зелень липы,

Зелень липы — душа моя.

* * *

Весь день она тосковала о том, что развязался башмак. Она не решилась остановиться завязать его и мимо всех прошла с развязанным башмаком. И о том, что ответила всерьез на шутку, а надо было бы рассмеяться. А она не догадалась, — о как это глупо, как невыносимо неловко, глупо.

* * *

Мне все говорило, что будет впереди нечто большое. — И мне тогда послышались в жизни большие шаги. И на горе закружилась голова. Топ, топ, кто идет по темному саду?

— Это моя судьба? Это мое будущее? Но я знаю, что слишком смело так разговаривать, и пробую слукавить. Я вовсе ничего недостоин, я бездарен, бездарен, но зато я кроткий, я очень кроткий, я очень скромен и для меня хорошо бы и так прожить понемножку… Слышишь? Идет!

— Это моя судьба? Мое будущее?

И за вечерним чаем я наклоняюсь над чашкой, чтобы меня не заметили. И чашка мне кажется ужасно синей, невозможно глубоко-синей.

Мне тогда слышались большие шаги и может быть… Может быть, что-то в жизни любило меня, но я стал слишком зол и мрачен. И были измена и отступничество, и ожирение.

А теперь большое сердце и злой нрав, очень злой нрав.

И вот теперь ручей под горой тоже высасывает мое сердце и льется, льется в невозможную пустоту. Уж немного осталось, всего несколько безразличных предметов и затем уже пустота. Невозможная. И действительно она уже невозможна.

Утро

Окружной аллейкой пробежал мальчик и гнал серсо.

··········

Почему не выражаю то, отчего изнываю восторгом? Как найти мои настоящие дорогие мысли? Чтоб не сочинять мне чужого и случайного. Ведь доходит же до меня весеннее. Пробежал мальчик; на плечах у него блузочка с полосками; и я поймала мгновенный божественный скрип серсо и песчаную дорожку.

В глубине папоротники тонкими змейками зеленили черную землю к воде. Новая кадка отмокала розовым свежим деревом. Над ней в сквозной ивке пела, точно нежным небом прополаскивала горло, птичка.

И души деревьев весной так недосягаемо-чисты, унесены в высоту, что люди внизу мучаются и кажутся себе невыносимыми.

Боже, чтоб не заниматься мне вечно чуждым, не сыпать чужих красивых слов, да еще со слезами энтузиазма в глазах. Помоги мне. Ведь это самоубийство.

Сосновая кадка, синий подснежник, поникший застенчиво. От синевы его больно. Боже, избавь меня от чужой красоты, я же в глубине прямая и горячая. Зачем синий, нежный в траве уйдет необласканный, его красота невыносимо весенняя уйдет незапечатленной, — жертва времени и чьей-то плоскости, а я останусь виноватой со словами чужой холодной красоты на губах. Точно не дошли до меня небо и свет зелени.

Ведь это же убийство твоего земного зеленого счастья. Это же убийство. А меж тем у каких-то мохнатых цветочков переход лепестков из сиреневого в розовое был порукой высокого назначения жизни — бездонной искренности и чистоты. И мох немного отзывал теплой землей в своем бархате.

И душа томится ответственностью за уходящие мгновения.

··········

Вечер. Высота светла. Смотрю на возносящийся ствол тополя.

Зачем так тяжело? И я не понимаю, где же наша глубина? Почему уходим от нее? И теряем свою глубину и с ней свой настоящий голос. И больше не найдем дорог?

Ты, священный тополь, посылающий в небо безгранично ветви. Всегда гордый, всегда правый, всегда искренний. Ты, правда неба — жертвоприношение глубины. Дух величия.

А в тонких кристальных березах знаки бессмертной жизни. Знаки, что кинутые здесь отрывки встреч и разлук, будто минутные, — полны значенья — вечно и верно.

Ну, пусть. Вы, верно, знаете, недостижимые, почему я здесь наказана неуменьем. Вероятно, это так.

Июнь. Облачно

Травяной ветер гнулся так низко, что был коричневый, теплый; пах картофелем.

Длинный, длинный картофельный ветер, терпеливый, долговязый ветер поля. Такою представляется родина.

Возвращение. Тепло. Немного стыдно неудач, но очень хочется вознести мое картофельное поле. Но не хочется насмешек. Стыдно! А надо быть искренним и не бояться, что стыдно!

Так перешел лесок. На опушке сквозь тонкие хвойные ветки открылась розовая вечерняя заря.

Это заря! Это румяная заря!

Есть вещи, которых не стыдно перед Богом, но стыдно перед людьми. А есть, в которых Бога невыносимо стыдно, а перед людьми даже приятно, но с ними невозможно остаться наедине на хвойной опушке вечерней зари.

Так вот выйти можно на еловую опушку и очистить душу меж высоких мачтовых стволов. — Что-то на него смотрит великое… Дурной ли он или хороший? — Скорее, дурной, тихо соглашаешься… Моя ли это дорога? Где мое призвание?.. Исчезнут леса, а люди будущего будут хорошие, нежные, оставят расти все, как ему хочет