Небесные верблюжата. Избранное — страница 24 из 30

<…>.

Рвали тьму, хохотали, щелкали, как бичом, ракеты за соседней крышей. Яркие кляксы вокзальных огней удлиннялись, ползли на рельсах.

* * *

Белые платья девиц расцветают гигантскими белыми цветами и тают в темноте. Гимназисты выныривают из-за кустов.

Одевала очень прозрачные, очень светлые юбки, поднимала подол высоко над ногами, дразнила мальчишек. Темнота кипела появленьями и исчезновеньями.

Перезрела, немного подкрашена, проходила мимо, помахивая подолом.

Волна тел и ситцу прохлынула мимо. В зевающей темноте кустов и дебаркадера белые кителя гремят шпорами. Раскаленные, красные искры вскриков и звяканья, вспрыгивают из зеленой темноты.

Вечера кружились, как искры, и, срываясь, падали в ночь. — Проносилось.

<Эх, вы кусты окрапленные, листья вы зеленые ярые, зеленые глубины — сочные гущины, густогривые раздольные…

Полосы вы в небе последние.>

В августе рдяной искрой сквозь клен затеплела звездочка…

Она смотрела, и ей жаль было большую темную осеннюю землю. И жаль было звезд, и безумную зеленую липу. — «Ваши руки, господинчик мой», — сидя на грядке балкона целовала его большие руки.

«Безвозвратно глубоко смотрит глазом небо; сами скажите, для кого так благословенна земля — ведь мы выпили всю чашу лета, разве не молиться на нашу жизнь». -

* * *

Знаю, знаю, у стен будут трепаться коричневые, черные листья, пойдут осенние дожди, и будут разъезжаться с дач.

* * *

В знойной пыли поезд подходил к станции. И бурная радость вспыхнула, и что бы ни было!.. Опять, опять тогда вернулась, и воздух стал, как судьба. -

Не удивилась, только больно дернула в груди тоненькая ниточка, обрываясь. Стоял опершись на седло велосипеда. Подходила, расплывалось в тумане золотом его лицо: «Узнаете вы, узнаете вы…» Смешки перепрыгнули через. Поглотило море и шумело над головой сомкнувшись. Лучась плыло. Опомнилась. Шли рядом. — Он подталкивал велосипед за седло ладонью, чтобы пройти немножко.

Дачи будут почти соседние. Даже не спрашивала, сошелся ли, с кем живет? Ну что ж, ну конечно, иначе не может быть, да зато, что было — мое, не возьмешь назад, не возьмешь, голубчик.

«Да, кому как, ты каково устроилась?» Отвечала что-то, шла как сквозь сон. «Дорожка, дорожка, белым ты шнурочком, тут и шла тогда его голубушкой… Эх, вы зеленые, пьяные. Мимо кустов. Эх, ты июньское счастье, эх, ты Лель мой, Лель. Только б так и вечно». Вполоборота впереди его спина… «Земля тепленькая около тебя, милый, глина бархатная». И дальше даже, пусть ничего от него, — только видеть — иногда…

Даже не так больно уже ниточки обрывались в груди. Это судьба. Будь. Нет, она не противилась, нет, не противилась. И знать мне про то не надо.

Смешались серебристые ивы. Чуть-чуть кружилось и быстро сваливалось куда-то за округлость земли.

Опускалось и поднималось зыбкое, как волны.


1908–1909

Пир земли

Сказка-поэма

Поэт шел по улице. На камнях и на пролетках лоснились мокрые блики. Впереди надоедал лавочный мальчишка скотским затылком и оттопыренными ушами; в просырелом тумане пахло грязными тряпками; коричневая слизь на тротуаре размазывалась галошами. Блики лоснились в мокром. Галоши, грязь, шины, грязь на платье, лавочный мальчишка, его мясистые уши. У распивочной засаленные глянцевитые люди тупо толклись в сивушном удовольствии. В просырелом тумане пахло грязными тряпками. Мимо люди несли мозглую скользкую сырость на согнутых плечах; блики лоснились в мокром. И все одно и то же, все одно и то же, он устал — томился… Уехать, куда-нибудь, но уехать… В одной луже он увидел кусочек неба и, глядя на него, хотел что-то вспомнить и не мог. Он шел и опять возвращался; он искал: вчера здесь были площадка в светлом голландском духе и мостик; вот здесь, сейчас, стены улицы кончатся и меж темными отвесами раскроется серебряный свет. Но сегодня здесь теснились трусливо-скрытные, злые, укравшие небо дома, и переулок заползал в темноту, почти поперек стоял дом с красными затеками, точно в гноящихся ранах.

Вернулся опять, теснились красные трактирные вывески. Нет, вчера этой грязной темноты здесь не было. Он возвращался в свою прокислую квартиру, проискав напрасно, хотя знал, что именно здесь, вчера, были площадка и открытый свет. От этого сознания ему становилось как-то странно, и снова он вспомнил лужу с кусочком неба. Что если бы правда, уехать?

* * *

Стук вагонных колес. Прибывал и убывал чугунный шумок; ленты туманного леса желтовато белели, выкатьшаясь из клубка, что был впереди.

Он мчался от мальчишек со злыми глазами, пухлыми лицами и от глянцевитых красных пьяниц, и от красных стен с грязными затеками, от диких обезьян, что бежали рядом с окровавленными клячами и, подскакивая, хлестали их.

Постукивали колеса.

* * *

На станции ждала неожиданность: не получили письма, не выслали лошадей. Подождал. В окно станции глядели, пестрея, напавшими монетками молодые елочки. Лошадей — еще могли прислать; он томился, считал шаги вкруг комнаты, повертывался на пятках и смотрел, как на крашеном полу оставались царапины подковкой. Он ходил-ходил; сверил часы — лошади не было окончательно, наверное, уж не пришлют. А может быть и лучше, если он пойдет искать дорогу пешком? Ему вспомнилось, как он искал пропавший мост и площадку в городе. Шел в темноте прокислых улиц, и сейчас могло просветлеть за поворотом; было перед тем, как переменится душа и станет белой и легкой, и в ней раскроется. Сознание оторвалось от привычного вчерашнего, и тогда стало как во сне, когда отворял дверь из комнаты в комнату, но там оказывался вместо комнаты сад: гигантские гиацинты поднимались до неба и стояли синие чаши цветов, налитые до края лепестков золотым, густым, как смола, медом; и шел ему навстречу запах свежести и неба.

И теперь ему показалось, что он стоит у преддверья.

Из окна смотрела осенняя, чистая, кроткая пустота — его потянуло идти по отдыхающей деревенской дороге: немного знал местность. Он вышел. — Тихая синеватость сияла вдали, и в ней светили острыми языками ржавые березки. Эта беловатая дымность осени, — тихая, как опустившаяся ясность, стояла успокоенная, ожидающая, опускала в душу тишину завороженного воздуха; и казалось, что если бы сорвался листик, он мог остановиться в ней и не упасть, так она была молчалива. В ней все мягко слилось, стояло празднично приостановившись, как перед чудом, так что он тоже стал ждать и оглядываться по сторонам. В нем напряглась золотая струна. Он шел незнакомой дорогой меж странных, почти голых, закованных в золотые листья курганов. Они казались золотыми отдыхавшими китами; на боках их чернели пежины ельника. Ему вспомнились клады, заговоренные в земле. Иногда ему чудилось, он начинал узнавать местность, она ему кивала, но сейчас же оказывалась незнакомой, отворачивалась и притаивалась в торжественное церковное молчанье. Странно украсила все осень. Он шел и будил недвижность застывшего. Треугольные слиточки срывались с берез и летели золотыми одинокими звездочками. Вспорхнул серый шорох и укатился вниз по косогору.

Струна так напряглась, что зазвенела. Он шел необыкновенно легко, так легко, точно ноги его летали. Это увлекало: осенний воздух был полон броженья, пьяное веселье его охватило, он делал шаги все больше и больше, длиннее, и уже почти незачем было ступать на землю, только чуть-чуть отталкивался носками и стремительно взмывал и перелетал через зеленые можжевельники у края дороги, через большой сивый камень, и глядя на мельканье внизу, замирал от блаженства. Нежно, нежно зазвенели колокольчики, нагоняя его; он шагнул на бугор, настигали, звенели сильней. В вихре крутящихся листьев запряжка обогнула косогор: мчались на бурых лошадях цугом. Он шагнул с холма и понесся с ними в вихре. Листья вертелись треугольничками, кружками, волшебными монетками вокруг лица, перед глазами; две полосы клубились по сторонам, слившись в беге, Он взлетал на лошадей. Они высоко подбрасывали в галопе, его взметывало, как пушинку, и он уже летел над ними в одуряющем, безумном звоне бубенчиков. Все слилось в вертящуюся пустоту под ними, внизу, вокруг; на мгновенье только мелькнул пень под ольхой на повороте, и снова полет обезумел; но он стал отставать, становилось тяжело, его ноги неодолимо потянула тяжесть к земле, вниз; как он ни напрягался, он летел все ниже и ниже: он споткнулся, отстал и сразу потерял способность лететь… С шорохом и звоном поезд умчался из глаз.

Сразу опустившись, простоял бесконечно, не двигаясь. За это время с шелестом упало несколько листьев; они долго порхали, пока легли на землю. Он взмахнул руками, они тяжело опустились: уже больше он не полетит, это прошло, как проходят сны, теперь начнется ужас, слякоть действительности. Он подумал: нет, надо же что-нибудь предпринять поскорее, пока не вполне исчезла из окружающего волнующая красота чудесного. Еще была тайна в тишине, полете листьев и осенних мерцаниях; пахло миндалем от странных поганок, этой таинственной плесени земли. Прозрачно беловатые, светлые листья освещали желто-розовым светом; изумрудно-лунные кристаллы сияли между палевыми перьями рябин. Он всем существом старался продолжить волшебное настроение, изо всех сил вдыхал странный, миндальный запах поганок — благовоние одуряющих пропастей, и при этом усиленно повторял в уме все стихи, все сказки, которые только знал с самого детства. Водянистые, изумрудные кристаллы прозрачно блистали меж бело-розовыми летучими перьями рябин.

Что-то длинное зеленоватое нежно качалось над бурой глубиной реки, что-то вышедшее из аромата упавших, вянущих листьев, что бледными раковинками неслись по воде. — Очарованный, он нагнулся вниз; его потянуло неодолимо. Перебродившие в рыжей влаге листья кричали ему снизу:

«Мы пиво земли; мы бродим, бродим. Иди к земле, приходи в самое сердцевинное место ее, откуда и мы, к большому бугру у молодого ельника. Посвяти себя земле, тогда мы тебя не оставим: мы пиво земли». И при этом желтая пена кипела и прибивала к черных корчагам. Он не понимал, но обрадовался до испуга, ему хотелось крикнуть: кто вы?..