И печаль не печаль, — а синий цветок.
Все прощу я и так, не просите!
Приготовьте мне крест — я пойду.
Да нечего мне и прощать вам:
Все, что болит, мое родное,
Все, что болит, на земле, — мое благословенное,
Я приютил в моем сердце все земное,
И ответить хочу за все один.
Звени, звени, моя осень,
Звени, мое солнце.
И взяли журавлиного,
Длинноногого чудака
И, связав, повели, смеясь:
Ты сам теперь приюти себя!
Я ответить хочу один за все.
Звени, звени, моя осень,
Звени, звени, моя осень,
Звени, мое солнце.
Небесные верблюжата
Только юности хочу я поклоняться, только юности.
Вы скажите про бурю, чтобы не выросли дети, ничего не слыхав про бурю…
Газетное объявление
Это делается так: ловят в засаду молодых светлых духов, длинноватых и добрых, похожих на золотистых долговязых верблюжат, покрытых пухом святого сияния. Сгоняют их в кучу, щелкая по воздуху бичом, и нежные, добродушные создания, слишком добрые, чтобы понять, как это делают боль, толпятся, теснятся, протягивая друг через друга шеи, жмутся о грубую загородку, теряя с себя в тесноте свой нежный пух.
Этот-то пух небесных верблюжат, особо теплый весенним живоносным теплом, и собирают потом с земли и ткут из него фуфайки.
— А как же бедных верблюжат так и убьют? — спросили меня с беспокойством.
— Чего их убивать, — их погоняют, погоняют, пока пух с них пообобьется, да и выпустят обратно в небо до следующего раза, а пух у них отрастает в одну минуту еще лучше прежнего.
Небесные проталины
Северились далекие, невыносимо чистые полосы.
Меж облаками озера плыли целый день, точно гордые лебеди в лазури. Меж черными березами жила розовая небесная проталина и — дышала.
Дышала, и березы были мокрые.
С высоты проходили по небесным проталинам вестники, проходили через все наклоненное небо. И слышали их только нежные и гордые души деревьев, просветленных глубинами небосклонов, и не понятые никем башни.
И нежное падшее небо, опустившее к земле ладони ласки.
И шли по близкому земле, покорному от ясности небу, небу, ставшему нежным и палевым и уже не отходившему от нее. И в нем развевались прутики, огорченные и тронутые городской близостью. Пролетали трамваи за трамваями, видели прутики.
Шли вестники, — и услышали их проясненные души удаленных вершин и башен.
И услышали уже проявленные и — молились.
И расстилались где-то озера, — озера, — озера.
Когда идет навстречу северу юноша, его прямо в лоб бьет ветер, в открытый чистый лоб, не умеющий еще бояться.
Разлетаются волосы конской челкой. И лошадиная прыть к тому, что впереди, — а впереди — озера, — озера.
Где-нибудь и крылечко, в ту пору таяло, а над ним лиственница простерлась елочкой. И лиственница дышала.
«И один говорил — завершаем…»
И один говорил — завершаем, а другой отвечал — верю. И не сказали ни друг, ни друзья, — так было глубоко, так было глубоко розовое небо.
И подходил прохожий, и сказали — друг.
И это подмерзавших вечерних амбаров сказало — друг.
Остановился и говорит: верю, — верю вам.
— Войдите!
— Нет, спешу. Спешу, но верю, — разбежались дороги все по вселенной в разные стороны, — но перекликаются.
— Так глубоко, так глубоко было розовое небо.
Так было розово, точно сказанный завет волновал душу, и слова расцветали и доходили до самых губ, и, не сорвавшись, гасли полувопросом и не срывались и расцветали снова.
Точно шел кто-то и делал гордый знак отважным гордецам, что мчались навстречу потоку дней с крылатыми шагами и жестами.
На еловом повороте
Крепите снасти!
Норд-Вест!
Смельчаком унеслась
в небо вершина
И стала недоступно
И строго
на краю,
От её присутствия небо — выше.
Этого нельзя же показывать каждому?
Прости, что я пою о тебе, береговая сторона,
Ты такая гордая.
Прости, что страдаю за тебя,
Когда люди, не замечающие твоей красоты,
Надругаются над тобою и рубят твой лес.
Ты такая далёкая
И недоступная.
Твоя душа исчезает как блеск
Твоего залива,
Когда видишь его близко у своих ног.
Прости, что я пришёл и нарушил
Чистоту твоего одиночества,
Ты — царственная.
«Как мать закутывает шарфом горло сына…»
Как мать закутывает шарфом горло сына, — так я следила вылет кораблей ваших, гордые, гордые создания весны!
Не хотим нежиться — хотим пересиливать, мастеровые купили бы семечек, — купим — чем мы лучше? Уныла брезгливость и связывает! Г-н поэт! ты уронишь за борт записную книжку!
Яхта вылетела в море. В море мы увидали вдруг черное брюшко, — так и легло… и повернули так ловко, что она лососинкой стала крылатой… Играла в волнах, не могла натешиться — опять и опять!
А волны были порядочные!
Раздружимся?.. Не верно, ведь мы попутчики, — буря за нами, — впереди весна!..
Нас раскачало и взбросило высоко.
Разлука только для тех, кто остался сидеть трусливо… Вместе куда-то лететь и прянуть, и захлебнуться в блестящих брызгах…
Вместе, зараз!..
А навстречу дул свежий ветер и благоухали лиственницы.
На выставке наших публика хохотала! «Прекрасно! Прекрасно!.. Кончите скоро свою драму?.. Верим в кредит! верим!..» «Вчера со взморья насилу вернулись, волны били, ветер пищал комаром в волосах — смерть! смерть!..» «Прекрасно! Прекрасно!» публика хохотала.
И сияли лиственницы весной!..
Весна, весна!
Какой смешной был верблюжонок — прилежный. Старательно готовился к экзаменам и потом проваливался от застенчивости, да чудачества. А по зарям, чем бы прилечь носом в подушку, — украдкой писал стихи.
От прилежания отнимал у себя радость первых листьев в весеннем небе. А не умел, чтобы брюки не вылезали из-за пояса и чтобы рубашка не висела мешком, и перед чужими было бы ловко.
Не умел представиться, что не хочет играть в лаун-теннис, — и видели все, что не умеет от застенчивости, и что хочет застенчивость скрыть и тоже не умеет, и мучительно знал он, что на самой спине у него читают, как ему невыносимо неловко… И он видел потому веселье чаще всего удаляющимся или мелькающим вдали сквозь деревья.
Да, но на дне зеркальных озер яснятся журавлиные нетронутые зори. Одинокие чистые небеса.
Когда верблюжонок смотрел на небо, в розовом небе разливался родной теплый край.
О, полной чашей богато ты — сердце, во все поверившее.
Раздумья — возвеличенные одиночеством.
Поймут ли это те, — чья судьба всегда греться у чужих огней? Чужие огни дают мало тепла: — и от них часто прогоняют.
Венчанная елка все мчится вверх, в голубую бездну, и все остается перед глазами, и все-таки победоносно мчится вверх.
И вот делается ужасно стыдно за все свои протори и убытки.
Обещаемся не опускать глаза, когда нас встретят с насмешкой те, кого мы любим. (И те, кому мы вчера верили — или еще сегодня утром). Нет! Мы примем их насмешку в тихие, ясные, широко раскрытые наши глаза и будем ее носить на груди нашей, как орден, не скрывая.
Это насмешка того, — кому я хочу счастья…
Все мои мечты да соберутся вкруг твоей головы: мечты счастливого мечтателя, — вкруг тебя, мой бедный, бедный насмешник.
Я глуп, я бездарен, я неловок, но я молюсь вам, высокие елки. Я очень даже неловок, я — трус. Я вчера испугался человека, которого не уважаю. Я из трусости не могу выучиться на велосипеде. У меня ни на что не хватает силы воли, но я молюсь вам, высокие елки.
Я вчера доброй даме, которая дала мне молока и бисквитов, не решился признаться, что я — пишу декадентские стихи, из мучительного страха, — что она спросит меня, где меня печатают? И вот сказал, что главное призванье моей жизни с увлеченьем давать уроки. Сегодня я от стыда и раскаяния — колочу себя…
Я вчера кончил стихи совсем не так, как хотел, но я знал, что надо мной будут смеяться… Но вот все пошли на гулянье к вокзалу, — а я молюсь вам, высокие елки, без вас я очень глуп, очень…
У песчаного бугра в голубой день
Вот стоят цари, увенчанные свечами…
В свободной, — свободной высоте, над венцом царей, пустой флагшток нежно сверлит голубизну…
Здесь я даю обет: никогда не стыдиться настоящей самой себя. (Настоящей, что пишет стихи, которые нигде не хотят печатать). Не конфузиться, когда входишь в гостиную, и, как бы много ни было там неприятных гостей, — не забывать, что я поэт, а не мокрица…
И не желать никогда печататься в их журналах, не быть, как все, и не отнимать жизни у животных.
Почему я и это думаю?
Поэт — даятель, а не отниматель жизни… Посмотри, какой мир хорошенький, — вымытый солнцем и уже — верит в твое чувство и твои будущие писания и глядит на тебя с благодарностью…
Поэт — даятель жизни, а не обидчик-отниматель. И — обещаю не стесняясь говорить элегантным охотникам, как бы они ни были привлекательны, что — они подлецы — подлецы!!!
И пусть за мной никто не ухаживает, я сильна!
Но сдержу ли я свое слово?.. Сдержу ли я его?
Я сжимаю кулаки, но я одна, и кругом величественно.
Это быстро у меня проходит…
Моя рука подняла камешек и бросила… кружась спиралью, он очертил арку над краем леса в голубой стране… Он был всю жизнь на земле, и вдруг моя рука дала ему полет… Пролетая голубизну, — блаженствовал ли он?