Наблюдая за бурной художественной жизнью современности, мы начинаем искать сопряжения между творчеством прошлого и настоящего. Нам кажется, будто видение художника во многом изменилось, что он подмечает иное. Часто подчеркивают, что художник наших дней творит рассудочно, слишком много заботится о технике, слишком корпит над формой.
И этот тезис используют как средство в борьбе с неугодным художественным направлением. Посмотрите, говорят, на старинных писателей и живописцев, они не крохоборствовали над формой и не предавались витию словес. Они творили просто и незамысловато, как подсказывал им один лишь дух творчества.
И однако же — так ли уж все очевидно в этом деле?
Прежде всего не просматривается ли в искусствах, как и повсюду, разделение труда? Пионеры техники забыты, а те, кто использовал их изобретения, оставили после себя нетленные творения. А могли бы мы понимать Шекспира, не припоминая бесчисленных его предшественников?
И во-вторых, так ли уж велики наши знания о технической работе мастеров прошлого, чтобы выносить неоспоримые суждения? Что мы знаем о теоретической выучке индийского, египетского или мексиканского художника, а ведь она была, вне всякого сомнения? Во всяком случае мы знаем, сколь молода печатная критика, ее начатки возникли только во времена итальянского ренессанса. По теории искусства сохранились лишь отдельные памятники: Горациево «Ars poetica» и «L’art poétique» Буало{64}, еще, может, заметки да Винчи и Дюрера. Но можно ли допустить, что египетский или индийский ваятель не обучал своих учеников теории искусства, хотя бы в процессе работы. Приходилось же ему показывать, почему один прием на его взгляд хорош, а другой — нет. И разве не о кропотливой работе свидетельствуют бесчисленные рисунки-эскизы старинных мастеров? Но их манера трудиться знакома нам так же мало, как и вообще личная жизнь этих творцов. Более того, сие было секретом мастера или в лучшем случае всей школы, секретом, который держали в тайне от соперников.
Нет, теория и техника пока не погубили ни одного крупного дарования, как, впрочем, и не породили. Но теория и техника споспешествовали явлению каждого подлинного произведения искусства.
Такой исполин-труженик, как Флобер, — для своего времени чудо. Он словно Вулкан, который всю жизнь ковал и рубил в своей кузнице, с почерневшим от копоти лицом, в стороне от суеты на рынке духа и газетной шумихи. Одинокий, как и положено богу, и, как он, наверное, терзавшийся муками одиночества.
Две вещи он ненавидел: мещанина-буржуа и ту самодовольную, но ничтожную и мелкую душонку, которую иронически именовал «артистом». Для его обозначения в приватных письмах он даже пользовался нотным знаком, иероглифом: две вертикальные ломаные линии должны были символизировать этого виртуоза, низкопробного хлыща от искусства.
Сам он стал наилучшим воплощением культурного человека и творческой личности, знающим, сколь ничтожно отдавать предпочтение материальному, и осознающим круг обязанностей, которые накладывает на человека жизнь духовная, требующая непрерывной самоотдачи. Это превратило его жизнь в мученичество, но одновременно и в подвиг.
Подлинное искусство развивается в стороне от дороги, где ходят стада «мещан» и «артистов».
Даже самая необузданная фантазия берет свое начало в явлениях реальных, постигаемых разумом. Фантастическим может быть только способ видения, подход к реальному миру. Но этот подход не может подменить собственно реальный мир, как кривое зеркало не заменит то, что в нем отражается.
Когда Уэллс описывает обитателей Луны и их общественное устройство, а Алексей Толстой — Марс, это всего лишь копия или пародия на обитателей земли и их общественный строй. Точно так же в картины рая или ада переносятся людские представления о блаженстве или ужасах — только стилизованно и укрупненно.
Фантастика не означает образно-мыслительной анархии и хаоса, но лишь группировку реалистических фактов в определенном порядке. И ведает ею логика человеческого восприятия.
Поэтому наиболее убедительны те из фантастических художников и писателей, которые непреклонно следуют этой логике. Таковы Брейгели{65}, Босх{66}, Дюрер или Гойя. И таков всегда начинающий с реальности Эдгар По, реалист в области стиля. Достоевский ненавидел «идеализм» и романтику. Поэтому мы верим По и Достоевскому и не хотим верить Гофману или Эверсу{67}.
Подойти к человеческой психике и завоевать ее можно лишь мерами, не чуждыми этой психике совершенно. Теряя признаки реальности, мы теряем и вероятность доверия. Путь в ирреальность лежит только через реальность.
Кажется, будто от истории только и осталось конкретного, что ее отражение в искусстве.
Все новые этапы социального и технического развития сводят на нет суть предыдущих. Национальные и государственные формации распадаются. Верования, массовые движения и насущная борьба однажды утратят свой смысл.
Останутся лишь эстетические их отражения. Отображение действительности устойчивей самой действительности. Даже память о ней сохраняет только художественная форма.
Мы почти ничего не знаем о первобытном человеке, кроме разве пещерных рисунков. Не будь египетского искусства — не было бы и истории Египта. По крайней мере последняя не представляла бы без первого никакого интереса. Так же обстоит дело и с другими древними этапами культуры.
Но то же самое следует сказать и о временах более поздних, невзирая на все наши хроники, истории и прочие деловые источники. Подлинное понимание нашей вчерашней и сегодняшней жизни с ее эмоциональной наполненностью если и даст когда-нибудь, то только искусство.
Художественное творчество по видимости самая бесполезная и бесцельная область человеческих усилий. Но, вероятно, принимать всерьез и впрямь надо только игру.
Время неумолимо. Чувство оно лишает свежести, мысль — новизны. Оно обесцвечивает не только краски, но и слова. Грядущему миру будет особенно трудно постичь органическую связь того или иного произведения с духом своей эпохи. Невозможно будет почувствовать то безотчетное дыхание времени, которое запечатлелось в писательском слове. Будет увидено произведение само по себе, помимо жизни, которая бурлила вокруг в момент его рождения. Его будут анатомировать, подвергать химическому анализу, его увенчают схемами и формулами. Засушенный в книге цветок, как сказал Юхан Лийв{68} о лирике минувших дней.
Все это печально, но, увы, неизбежно. Иначе у нас вообще не было бы никакой опоры для суждений, оценок, а значит, и возможности хотя бы услады ума.
А не сделаются ли постулаты искусства для современного человека столь же непреложными, какими в средние века были воззрения теологические? И нет ли у эстетизма предпосылок развиться в религию?
Мы ежедневно сталкиваемся с вещественными проявлениями красоты и она не остается подобно богу только воображением. Мы сталкиваемся с ее бесчисленными воплощениями в плоти и крови, тогда как в христианскую мистерию таинства остается лишь верить.
Сонет Петрарки реальней ангела на небесах, а Дантов «Ад» правдоподобней преисподней теологов.
Быть может, эстетическое вероисповедание покажется никчемным? Но ведь оно вскоре воспитает человека с соответствующими потребностями. Если душу предков развивали библейские легенды и пример их героев, то теперь это удел литературы. Она сопрягается с моралью, становится эстетическим достоянием, как всякое другое верование. За нее будут страдать и умирать на костре. И не будет ли когда-нибудь начат крестовый поход во имя искусства?!
Нет, слишком много я повидал в жизни, чтобы мириться только с формой вещей.
И в то же время я настолько раздерган, что только литературная форма не дает мне распасться.
Отпади однажды эта форма — туманность и хаос останутся от романа моей жизни.
Поколению, вкусившему крайности эстетизма, переболевшему этим ядом, как тяжкой болезнью, должно достать смелости на признание:
Эстетизм прогнил. Истлели наши боги!
Давайте смотреть дальше, друзья, давайте смотреть поверх того, чего мы достигли, и даже того, чего не достигли. Даже самые великие мечты наши прогнили настолько, что во тьме кромешной едва тлеют гнилушками. Но гнилушкой не озаришь мир.
Геройством было прожить полжизни мечтами. Так будем героями, откажемся от мечтаний!
Важно четко отграничить образ.
Сам Ницще первым высмеял сверхчеловека: канатный плясун, тень Заратустры, обезьяна Заратустры. Он отделил себя резкой границей. Он сам выискивал слабые стороны своего идеала, выбивая почву из-под ног обвинителей. Он не замазывал их техническими приемами, но беспощадно устранял их.
Порок романтизма в том, что он не критикует сам себя. И когда он объявляет себя безграничным, то в действительности выглядит всего лишь бесформенным.
Неудачное в художественном отношении реалистическое произведение может во всяком случае иметь достоинство исследования человека или общества. И если его композиция нехудожественна, а нескладный стиль наводит скуку, то в нем можно найти хотя бы ценные заметы о человеческой психологии или общественных отношениях.
Напротив, неудачное в художественном отношении романтическое произведение совершенно ничтожно. Его темы, герои, фабула ни для кого не представляют подлинного интереса. Вместо конкретности мы находим в нем расплывчатость, вместо реальности — иллюзорность. Не в силах вызвать в нас этические или эстетические переживания, оно остается лишь бессмысленной словесной грудой.