Небесные всадники — страница 68 из 68

Так вопрос о стиле перерастает в вопрос о чувстве ответственности и корректности автора. Представить свою мысль на суд читателей небрежно одетой, небритой, развязной — это не только безвкусие, но и неуважение к другим, признание своей несостоятельности. Стиль не менее убедительно характеризует человека, чем почерк. Иными словами, дурной стиль говорит об отсутствии не чувства прекрасного, а характера. Вопрос о стиле переносится тем самым из области эстетики в область этики.

Только тут нам по-настоящему открывается вся глубина нравственных критериев Тугласа, его требовательность к себе и другим, разборчивость, корректность, уравновешенность и самообладание. Если он неустанно клеймит в своих критических сочинениях безликий стиль и требует ясности, остроты и других положительных качеств, то он делает это не как эстет, прославляющий утонченность формы, а скорее как моралист и воспитатель, который хочет привить пишущим больше чувства ответственности.

*

Относительно фантастики Тугласа Айно Каллас писала, что ее таинственность и кошмарность созвучна  д у х о в н о м у  с к л а д у  эстонского  н а р о д а. Так ли это? Потому ли народен Туглас, что он инстинктивно как бы продолжает тему ужасов, встречающуюся в наших народных преданиях? Или же, наоборот, его национальное своеобразие следует искать в интеллектуализме и критической настроенности?

Что касается атмосферы страха и ужаса в произведениях Тугласа, то она, как отмечалось выше, наверняка является отражением тех глубоко индивидуальных переживаний, которые сопутствовали резкому перелому в его жизни. К тому же со временем она оказалась вытесненной предпочтениями совсем противоположного порядка. Да и сама фантастика Тугласа, если рассматривать ее на фоне совокупного творчества писателя, где главенствующее место занимает критический аспект, содержит поразительно много  у м ы ш л е н н о с т и  в обработке и отборе материала. В довершение всего, эти феерические истории не лишены и налета книжности.

Точки соприкосновения с фольклорными преданиями обнаруживаются здесь в ином плане. А именно: вместо занимательно-беглого изложения — импрессионистическая расплывчатость, вместо фабулирования — формулирование, абсолютизация звуковой формы слова, конкретизация образов.

Национальные элементы в натуре Тугласа выражают те качества, которые остались неизменными на всех этапах его развития: здравость суждений, умеренность даже в неистовствах, уравновешенность, критичность, индивидуализм.

Эти особенности угадываются уже в первых его критических выступлениях. Даже во время революции 1905 года, в бытность радикально настроенным бунтарем, он в своих агитационных речах призывает народ прежде всего к осмотрительности и выдержке. Романтический мечтатель уже смолоду умеет обуздывать своих демонов. Его фантазия почти нигде не сеет хаос, а только красоту. Он умеет сдерживать ритм и управлять рифмой; более того, он натягивает поводья даже там, где нет безрассудных порывов, и тогда рождается — стилизация. Нередко и в фантастических образах видна тщательная отделка, та творческая помощь разума, которая не менее определяюща, чем спонтанность самих этих видений («Поэт и идиот», «Воздух полон страстью»).

Изобразительную манеру Тугласа точнее всего назвать импрессионистической, ориентированной на лиричность, т. е. воссоздающей главным образом отдельные настроения или видения и не стремящейся к эпической широте или драматическому накалу. Его повествование часто прерывается, в нем много фермат. Каждая фраза подобна вполне самостоятельному фрагменту, этакому одинокому островку. Все они требуют остановки, внимания к себе и хотя бы малейшего усилия, чтобы добраться до следующей фразы-островка. Это значит, что не только автор, но и читатели должны обладать определенными интеллектуальными склонностями. Ведь натурам сугубо эмоциональным больше по нраву плавные мелодии, кантилены. Правда, в наиболее лиричных вещах Тугласа попадаются и такие пассажи. Однако его рассудок обычно приправляет их пафосом и риторикой или, перефразируя самого Тугласа, пытается разглядеть вблизи то, что предполагается находящимся вдали.

Наиболее убедительно свидетельствует о преимущественно интеллектуальном круге интересов Тугласа конечно же его критическое и научное творчество, где, несмотря на субъективность отдельных пристрастий, в целом господствует объективный подход, честное отношение к аргументам противной стороны. Если писатель порой и принимается с жаром отстаивать свои убеждения, то делает он это всегда на основе веских доводов, а не по слепому наущению инстинкта. Всесторонне анализируя литературные явления, он неизменно учитывает их социальную обусловленность, умеет приглядываться к почве и корням, хотя его собственная фантастика и лишена конкретных истоков.

О рационалистической направленности мировосприятия Тугласа говорит и его отношение к религии. В этой сфере он даже не любопытствующий скептик, а ироничный сторонний наблюдатель. Он умеет противопоставить учению о боге остроумную, виртуозно построенную на силлогизмах апологию дьявола — мысль эта занимала его давно, о чем свидетельствует написанная в 1905 году «Сказка о вере». Материалистический подход к вере, столь распространенный в начале века, а также знакомство с философией Ницше, похоже, оказали на него значительное влияние. С Ницше он смыкается в своем недоверии к Новому завету и убеждении, что религия создана не для жизнерадостных, здоровых, смелых, что вера, основанная на неведении, является идеалом рабов и что всякая религия бессильна («Критика», V). Как рационалист Туглас не может верить и в бессмертие души, ибо «не имеется никаких  д о к а з а т е л ь с т в  жизни души за пределами ее земной оболочки». Он поверил бы в это только тогда, если бы нашлись такие доказательства. Он заявляет также, что его чувства ничего не говорят ему о возможном существовании бога. В то же время не вызывает сомнений некоторый интерес Тугласа к буддизму, его вера в небытие, нирвану после смерти.

Итак, вопреки ожиданиям, мы не находим в душе этого создателя многочисленных фантасмагорических произведений ни единой тропки, ведущей к мистицизму. В вопросах веры он остается рационалистом, а его атеизм лишен той неистовости, которая могла бы внушить какому-нибудь церковнику надежду на его обращение.

Природный рационализм Тугласа вполне подтверждается и его биографией. Уж больно много осторожности и предусмотрительности, рвения и усилий для соблюдения конспирации проявляет наш молодой революционер — вплоть до отращивания бородки горца и симуляции хромоты! Даже его единственный провал, во время нелегальной сходки на заводе «Вольта», объясняется чрезмерной уравновешенностью и рассудительностью: он не пустился удирать вместе с другими, поступившими так по велению инстинкта. Он просто не сумел учесть всех обстоятельств.

Так что совсем не фантастические или мистические умонастроения являются родовыми признаками душевного склада Тугласа, а наоборот, здравый рассудок, трезвость суждений, выдержанность, критическое чутье, умение считаться с другими, словом, вся та разумность, которую я считаю одним из основных достоинств эстонской натуры и которая в лице данного писателя достигла крайней плодотворности и созидательной силы.


1936


Перевод А. Тоотса.

Яан КроссДЕНЬ АНДРОГИНА

В краю,

где лачуги

скрываются в серости ночи,

где ливни и вьюги,

здесь дом был мой отчий.

В том городе сером,

где небо серей плитняка и холстины,

где серое море колышет прибой,

где пятнышко цвета

                       казалось игрой бесовщины,

впервые себя осознал я собой.

И в этом дворе,

где скрипенье железных ворот

в плитняковом портале,

где все перемены

и новый судьбы поворот,

как гибельный грех представали,

здесь

вдруг

среди щебня и старой ботвы,

средь косных обычаев, живших в подростке,

в вечернее небо, как чудо любви,

комедий дель арте

взлетели подмостки.

Восстали кулисы

над уровнем прозы

и непринужденные

метаморфозы,

и очарование, и непривычность,

трагичность комизма, комичность в трагике,

и химеричность

латерна магики,

и знанья, и краски, и чувство доверия,

обилие новых имен и начал

и сразу обрушивающийся

шквал

волшебной сценической машинерии

Плюсквамдотторе

на крыльях умчало от серой земли

младенческий ум…

Ворота со звоном железным роняли засовы,

меня уносило, как щепку,

что прежде валялась в пыли,

все выше,

               и выше,

                           и выше

от той комковатой и твердой, от той несчастливой,

от Лийва,

от Таммсааре, Сяргава, —

в высь от Подушных наделов,

куда-то, где нету пределов.

Но скоро я понял,

что кто бы куда ни летел,

в полете несет свой заветный предел;

пускай поэтических красок моря,

пускай будет ветер фантастики крепок,

пускай что угодно,

пускай что угодно,

пускай разговенья во время поста

фантазий,

пускай высота,

но все же у дерева главное — корень,

который упорен, хотя б и у щепок.

Ночь принца в цыганском разливе отчаянья

дошла до скончания,

и занавес пал,

вновь стены мне стали препоной.

И я, потрясенный,

руками все тыкался в стену,

ища в ней прохода на сцену —

в стене безоконной…

С тех пор, как дошедший до точки,

я чувствую жжение

где-то на дне:

и жажда уйти из своей оболочки

и жажда преображения —

преобразовались во мне.

1965

Перевод Д. Самойлова