просто раньше ничего и не ждали? А может, я раньше ничего не делала и не хотела и мне не приходилось иметь дела с последствиями своих беспорядочных действий? Или я стала погруженной в себя эгоисткой? Или все вышеперечисленное разом?
Я смотрю на чахлый цветок-Ленни на столешнице и понимаю, что это вовсе не я. Это – тот, кем я была раньше, и именно поэтому растение умирает. Это – та я, которая исчезла.
– Я не знаю, кто я такая, – произношу я и сажусь за стол. – Я больше не могу быть той, кем была с Бейли, потому что она умерла. А та, кем я становлюсь, какая-то нелепая дура.
Бабуля со мной не спорит. Она все еще злится. Рост ее уменьшился с четырех метров до нормального, но она по-прежнему сердита на меня.
– Давай на следующей неделе съездим в город, пообедаем вместе, проведем весь день вдвоем? – добавляю я, чувствуя себя такой жалкой. Будто можно загладить несколько месяцев безразличия при помощи одного-единственного обеда!
Она кивает, явно думая о чем-то другом.
– Просто чтобы ты знала. Я тоже не понимаю, кем стала после ее смерти.
– Правда? – Бабушка качает головой.
– Да, совсем не понимаю.
– Каждый день, когда вы с Бигом расходитесь, я часами стою перед холстом и думаю о том, как ненавижу зеленый цвет. Каждый его оттенок вызывает у меня отвращение, расстраивает или разбивает на части сердце.
Меня заполняет грусть. Я представляю, как ее зеленые дамы соскальзывают с полотен и исчезают за дверью.
Бабуля закрывает глаза. Она сложила руки на столе. Я накрываю ее ладони своими, и она быстро сжимает мне пальцы.
– Это так ужасно, – шепчет бабушка.
– Да, – отвечаю я.
Сквозь окно сочится полуденный свет. Длинные черные тени делают кухню похожей на шкуру зебры. Бабуля кажется старой и усталой, и мне становится очень грустно. Мы с Бейли и дядей Бигом были ее жизнью – мы и еще несколько поколений цветов и уйма зеленых картин.
– Ты знаешь, что еще сводит меня с ума? – продолжает она. – Все талдычат, что я ношу Бейли в своем сердце. И мне хочется заорать: Я не хочу носить ее в сердце! Я хочу, чтобы она сидела на кухне со мной и Ленни. Чтобы они с Тоби водили своего ребенка на речку. Я хочу, чтобы она была Джульеттой и леди Макбет, глупые, глупые вы люди. Зачем Бейли запираться в моем сердце? Или в чьем-нибудь еще? – Бабушка стучит кулаком по столу.
Я сжимаю ее руку и киваю: да. Это огромное, пульсирующее, злое да идет от нее ко мне. Я смотрю на наши руки и краем глаза замечаю «Грозовой перевал»: лежит себе на столе, немая, беспомощная, отвратительная книжка. Я думаю, сколько в ней заперто потерянных жизней, ненужной любви.
– Бабуль, а давай…
– Давай? Что давай?
Я беру книгу в одну руку и ножницы в другую и протягиваю ей:
– Давай искромсай ее на мелкие кусочки.
Мои пальцы скользят в кольца ножниц, как и утром, но страха на этот раз я не чувствую. Только дикое, пульсирующее, злобное да пробегает у меня по венам. Я надрезаю книгу, которая была вся исписана моей рукой, книгу, которая вся в пометках, загнутых уголках, с засаленным корешком, потрепанная от многих лет, проведенных со мной, многих лет с водами реки, светом солнца, песком на пляже, моими потными ладонями. Я засыпала и просыпалась с этой книгой. Я делаю еще один надрез, прорезаю линии сквозь толщу страниц, сквозь все эти крошечные слова, разрезаю на кусочки историю страстной и безнадежной любви. Кромсаю их жизни, их невозможное чувство, этот невыносимо трагичный хаос. Я нападаю на книгу, наслаждаясь скрипом лезвий и скрежетом металла о металл. Я режу Хитклиффа, бедного, измученного, озлобленного Хитклиффа, и глупую Кэти; я мщу ей за то, что она принимала неверные решения и шла на недопустимые уступки. И раз уж такое дело, попутно вгрызаюсь в ревность, злобу и осуждение Джо, в его хренову неспособность прощать. Я рассекаю его смехотворную категоричность, а потом достается и мне самой: моей двуличности, лживости, растерянности, неверным суждениям и оглушительному, бесконечному горю. Я режу и режу, кромсая все, что мешает нам с Джо наслаждаться нашей большой, прекрасной и великой любовью, пока мы живы.
Бабуля сидит, разинув рот и вытаращив глаза. Но затем на ее губах проступает слабая улыбка.
Она говорит:
– Ну а теперь дай и мне попробовать.
Бабушка берет ножницы и режет – сначала нерешительно, но затем дело поглощает ее целиком, как и меня несколько минут назад. Она рубит слова, которые взвиваются вокруг нас, словно кружочки конфетти.
Бабуля смеется:
– А вот это было неожиданно.
Мы обе тяжело дышим, устав от усилий, и ошарашенно улыбаемся.
– Все-таки у нас с тобой много общего, а? – спрашиваю я ее.
– Ох, Ленни, я так скучала по тебе. – Она сажает меня на колени, словно мне пять лет. Думаю, что я прощена. – Прости, что накричала на тебя, Горошинка. – Бабуля сжимает меня в теплых объятиях.
Я обнимаю ее в ответ.
– Мне заварить чаю? – предлагаю я.
– Да уж пожалуйста, нам о многом надо поговорить. Но все по порядку. Раз уж ты уничтожила мой сад, то я хочу знать, сработали ли цветы?
В моих ушах снова звенит: Я не могу быть с человеком, который поступил так со своей сестрой — и сердце у меня в груди сжимается так болезненно, что я едва могу дышать.
– Нет, бабуль. Все кончено.
Бабушка тихо говорит:
– Я видела, что случилось тем вечером.
Я совсем цепенею. Неловко соскользнув с ее коленей, иду налить в чайник воды. Я подозревала, что бабуля видела наш с Тоби поцелуй, но теперь, когда знаю это наверняка, мне становится стыдно до одури. Я не могу поднять на нее взгляд.
– Ленни? – Я не слышу осуждения в ее голосе, и мне становится немного легче. – Ленни, послушай…
Я медленно поворачиваюсь и смотрю ей в лицо.
Она машет рукой у лица, словно отгоняя муху:
– Не буду говорить, что не лишилась дара речи на минуту или две. – Она улыбается. – Но когда люди переживают горе, с ними случаются всякие странные штуки. Я вообще не понимаю, как мы еще на ногах стоим.
Поверить не могу, что бабушка не придала этому большого значения, что она оправдывает меня. От благодарности мне хочется пасть перед ней ниц. Очевидно, с Джо по этому вопросу она не советовалась, и по какой-то странной причине его слова уже не ранят меня так больно. Я набираюсь храбрости спросить:
– Как думаешь, она бы простила меня?
– Ох, Горошинка, она уже тебя простила. – Бабуля грозит мне пальцем. – А вот Джо – другое дело. Ему потребуется время.
– Лет тридцать.
– Охо-хо, бедный мальчик. Однако, Ленни Уокер, ну и красавчика же ты нашла. – Бабушка смотрит на меня лукавым взглядом. К ней вернулась ее привычная бойкость. – Да, Ленни, когда вам с Джо будет по сорок семь, мы закатим вам самую-самую волшебную свадьбу.
Она смеется.
И резко останавливается, заглянув мне в лицо. Я не хочу портить ей веселье и всеми мускулами лица стараюсь сдержать боль, но она проступает наружу.
– Ленни… – Бабушка обходит стол и подходит ко мне.
– Он ненавидит меня.
– Нет, – пылко говорит она. – Если я и видела когда-нибудь влюбленного мальчика, Горошинка, то это Джо Фонтейн.
(Написано на обратной стороне конверта, найденного по пути к лесной спальне)
Глава 33
Когда чай разлит по чашкам, окно открыто, а мы с бабушкой успокоились в лучах убывающего солнца, я говорю негромко:
– Я хочу поговорить с тобой кое о чем.
– Конечно, Горошинка, о чем угодно.
– Я хочу поговорить о маме.
Она вздыхает и откидывается на спинку стула:
– Знаю. – Бабушка складывает руки на груди, держа локти параллельно земле, словно убаюкивает себя. – Я была на чердаке. Ты поставила ящик на другую полку.
– Я совсем мало прочла… Прости меня.
– Нет, это мне надо просить прощения. Уже несколько месяцев я хочу поговорить с тобой о Пейдж, но…
– Я не давала тебе ни о чем со мной поговорить.
Она слегка кивает. Никогда не видела ее такой серьезной.
– Бейли не должна была умереть, ничего не узнав о своей маме, – произносит она.
Я опускаю взгляд. Бабушка права, а вот я была не права, когда думала, что Бейли не захотела бы знать все, что знаю я, как бы больно от этого ни было. Я копошусь пальцами в остатках «Грозового перевала» и жду, когда бабуля заговорит снова.
Голос ее звучит сдавленно, напряженно:
– Я думала, что защищаю вас, девочки. Но теперь мне кажется, что защищала я саму себя. Мне так трудно говорить о ней. Я убеждала себя, что чем больше вы будете знать, тем больнее вам будет. – Она придвигает к себе обрезки книги. – Поэтому я сосредоточилась на ее неуемном беспокойстве, чтобы вы не чувствовали, будто вас бросили. Не винили ее или, что еще хуже, себя. Я хотела, чтобы вы восхищались ею. Вот и все.
Вот и все? По мне пробегает жаркая волна. Бабушка протягивает мне руку, но я отдергиваю свою.
– Ты придумала историю, чтобы мы не чувствовали, что нас бросили, – говорю я. – Но ведь нас правда бросили, бабуль, и мы не знали почему. Я и сейчас ничего о ней не знаю, кроме этой безумной истории. – Мне хочется зачерпнуть пригоршню «Грозового перевала» и швырнуть ей в лицо. – Почему ты не сказала нам, что она сумасшедшая, если так и есть? Почему не сказала нам правду, какой бы она ни была? Разве так было бы не лучше?
Она хватает меня за запястье. Крепко – думаю, крепче, чем сама рассчитывала.
– Но ведь никогда нет только одной правды, Ленни, никогда! Я не рассказывала вам вымышленных историй. – Она пытается успокоиться, но я-то вижу, что бабушка вот-вот вдвое увеличится в размерах. – Да, это правда, что у Пейдж не все дома. Ну кто в здравом уме оставит двух маленьких дочек и не возвратится?
Теперь, когда я слушаю ее во все уши, она отпускает мое запястье. Бабушка окидывает кухню диким взглядом, словно ищет на стенах слова, которые могла бы сказать мне.
Через мгновение она продолжает:
– Ваша мама была не девушкой, а безответственным вихрем; и я уверена, что, став женщиной, она им и осталась. Но также правда, что она – не первый из ураганов, что пронесся в нашей семье, и не первая, кто вот так взял и исчез. Сильвия примчалась обратно в том желтом-вырви-глаз кадиллаке двадцать лет спустя. Двадцать лет! – Она стучит кулаком по столу, и клочки «Грозового перевала» подскакивают. – Да, наверное, у докторов нашлось бы какое-нибудь название для этого, какой-нибудь диагноз, но какая разница, как это назвать? Роза пахнет розой. И мы называем это беспокойным геном. Ну и что? Это такая же правда!