Небо с овчинку — страница 13 из 35

еет, в одиночку переносит все невзгоды и превратности своего воистину собачьего существования. Может быть, постоянный голод и всевозможные беды сделали ее озлобленным, угрюмым зверем, ненавидящим такую жизнь и виновного в ней своего хозяина? Нисколько. Она всегда жизнерадостна и неизменно преданна хозяевам. Собака знает только тот узкий мирок, в котором живет, не думает о других и не стремится к ним. И, уж конечно, свою голодную, жестокую, но свободную жизнь она не променяет на сытое арестантское прозябание городских соплеменниц.

И не думайте, что любой прохожий может завоевать ее расположение и даже любовь куском хлеба или мяса. Брошенный кусок она сглотнет мгновенно, но столь же мгновенно вцепится в ногу бросившего, если он переступит дозволенный предел.

Деревенскую собаку никак нельзя назвать бродячей. Она твердо знает место своей неоформленной прописки и — о, благородное, бескорыстное собачье сердце! — любит своих хозяев, даже если они жмоты. И охраняет их, не щадя живота своего. Ночью она всегда на посту — ближе к хате — и отпугивает опасности добросовестным брёхом. Спит собака только урывками и то вполглаза, чутье же и слух бодрствуют даже во сне. Днем она неизменно на страже всего своего участка. Пределы этих участков строго ограничены усадьбой, прилегающим отрезком улицы и, по неписаной собачьей конвенции, никогда не нарушаются. Нарушителю конвенции грозит расправа короткая, но жестокая. Кому случалось проезжать по селам, тот всегда наблюдал одну и ту же картину. Как только подвода или машина пересекают границу усадьбы, собака, до этого спокойно лежавшая в тени, бросается на нее со свирепым лаем, и преследует до следующей границы. Там чужаков встречает хозяйка следующего участка, а первая мгновенно умолкает, трусит обратно и, покрутившись вокруг хвоста, укладывается на прежнее место. А эстафета бдительности передается все дальше и дальше, пока не угаснет на выезде из села.

Иван Опанасович знал, что бродячих собак в селе нет, у всех есть хозяева, и собаки живут на хозяйских усадьбах. Но бумага предписывала всех не посаженных на цепь считать бродячими и истребить. Предписать легко, а как это сделать? Предложить хозяевам? Никто не станет ни за что ни про что убивать верного сторожа. Иван Опанасович попытался привлечь общественность и заговорил об этом деле с секретарем комсомольской организации. Но тот даже обиделся…

— Та шо вы смеетесь, чи шо, Иван Опанасович? Мы ж комсомольцы. Наше дело — воспитательная работа. А какая же это воспитательная работа — бегать по селу и собак бить?! С нас же люди смеяться будут…

Заставить своей властью Иван Опанасович никого не мог — власти такой у него не было. Служебный аппарат? Он весь состоял из Ивана Опанасовича, секретарши Оксаны — вчерашней десятиклассницы, и тетки Палажки, которая раз в неделю убирала помещение сельсовета. Никаких охотников в селе не было. Охота, если она не промысел, требует много свободного времени и немало денег. Избытка ни того ни другого у колхозников не было, и на охоту они смотрели как на баловство. На все село ружье было только у самого Ивана Опанасовича, да и то лежало без употребления. Охотиться в лесничестве нельзя, добираться же до других угодий далеко, хлопотно и недосуг. Охотился он четыре года назад, когда работал в другом районе. Ружье ружьем… но не браться же за это дело ему самому, председателю сельсовета! Хорош он будет, если под свист и улюлюканье мальчишек, ругань хозяев, потея, тряся животом и задыхаясь, будет бегать по селу и палить в собак.

Народ здесь, как и всюду, языкатый, за словом в карман не лазит, того и гляди, приклеят какую-нибудь обидную кличку. Иван Опанасович так отчетливо представил себе это, что, хотя сидел один, покраснел как бурак и выругался.

Попробовал Иван Опанасович поговорить с участковым. С Васей Кологойдой, молодым лейтенантом, отношения у него были дружелюбные, и если не приятельские, то только по причине изрядной разницы в летах. Вася прочитал бумагу и поморщился.

— Пишут мудрецы.

— То ж для пользы дела, — неуверенно возразил Иван Опанасович.

— Для их удобства. Легкую жизнь себе обеспечивают. Их послушать, так все надо истребить. Коровы и ящуром болеют и сибирской язвой, кони — сапом, свиньи — трихиной, утки брюшной тиф передают. Так что, всех перестрелять или отравить?

— Так-то оно так, — вздохнул Иван Опанасович. — А все-таки что делать? Ты не поможешь?

— Это как же?

— Ты при оружии…

— Ну нет, Иван Опанасович! В этом деле я тебе не помощник. Я милиционер, а не живодер. И оружие мне дали не для того, чтобы собачьи расстрелы устраивать.

— Такой ты, понимаешь, нежный…

— Что, милиционеру по должности не полагается? Считай, что я плохой милиционер…


Вот так и случилось, что Иван Опанасович вынужден был в конце концов вызвать к себе Митьку. Доверять ему оружие он не хотел, и даже опасался, но выхода другого не нашел.

Митька обрадовался, однако радость свою скрыл за обычной наглой ухмылкой. Возможная ругань хозяев его не пугала — он каждому мог ответить еще хлеще. Хозяева не станут возиться с собачьими шкурами, а они могут ему, Митьке, принести живую копейку. А самое главное — в руки ему попадало ружье, и ничто не помешает пострелять из него не только в собак…

Патроны у Ивана Опанасовича были заряжены дробью, жаканов не нашлось. Митька сказал, что жаканы он наделает сам, а пока обойдется — для маленьких собачонок хватит и дроби.

И вот в первый же день, когда он не израсходовал еще и десятка патронов, его вдруг сбила с ног огромная собака. Митьку корчило от злости. Не потому, что набросилась дура-баба с коромыслом, и не потому, что сломалась ложа. Это было даже на руку: под предлогом ремонта ружье можно подержать подольше. Самое главное — он испугался, все видели, что он испугался, и смеялись. Ничего не боящийся, таинственный и опасный Митька Казенный струсил, как сопливый пацан, побежал и от собаки, и от бабы с коромыслом. Он стал смешным и, значит, никому не страшным. Спасти свой «авторитет», вернуть страх, который он внушал односельчанам, можно только быстрой и жестокой расправой: собаку застрелить, мальчишку, который натравил, избить до полусмерти. Где их искать, он узнал сразу: все село гудело от рассказов о черной и большой, как медведь, собаке, которая набросилась на Митьку и едва не загрызла, а от ребят было известно, что мальчишка с этой собакой живет в лесничестве. Прикрутив проволокой отломившийся кусок ложи и загнав в оба ствола патроны с наспех сделанными жаканами, Митька пошел в лесничество. Теперь он не боялся. Жакан — это не дробь для уток и даже не пуля. Увесистый кусок свинца с надрезами на передней части, встречая на своем пути какое-нибудь тело, развертывается по надрезам и наносит страшные раны. Выходное отверстие получается величиной с блюдце. Такая штука и медведя бьет наповал, если попадет в убойное место. В том, что он не промахнется, Митька не сомневался.

На подворье лесничества было пусто — люди еще не вернулись с работ по участкам. В контору Митька не пошел, чтобы не начали приставать, почему да зачем он ходит с ружьем, если охота запрещена. Харлампий, опасливо поглядывая за спину, вышел из-за кустов, окружающих хату. Под рукой он нес что-то завернутое в мешковину.

— Здоров, дед, — сказал Митька.

Дед вздрогнул и обернулся.

— Здоров, внучек, — сказал он и вприщурку оглядел Митьку. — Это какая же умная голова тебя ружьем-то наградила?

— Значит, надо, если дали…

— Снова, выходит, за старое принимаешься? Валяй, валяй, тюрьма по тебе горько плачет.

Митька едва сдержался, чтобы не выругаться.

— Я тебя на кладбище не посылаю, так ты меня в тюрьму не посылай.

— А зачем посылать? Ты и сам угодишь. Тропка у тебя утоптанная, не заблудишься.

— Ты, дед, заткнись, а то как…

— Палить будешь? Вали, бей враз из двух стволов, доказывай свое геройство…

Дед Харлампий знал Митьку еще со времен его незадачливой охоты, нисколько не боялся и явно издевался над ним. И что с ним делать, не бить же его, старого черта?

— Слышь, дед, в селе говорят, тут человек какой-то приехал… с собакой.

— Приехал.

— Не знаешь, где живет?

— У меня живет. А тебе зачем?

— Собаку поглядеть. Может, продаст? Я б купил…

— Это ты-то? Да ты курице корку не бросишь…

— Да брось трепаться, дед, я делом спрашиваю.

— Уехал тот человек в Чугуново. Вчера еще. А сегодня и мальчонка с собакой уехали. Так что ты в помещики погоди, другим разом выйдешь…

Оскалив в насмешливой улыбке уцелевшие зубы, Харлампий зашагал через шоссе в лес.

Митька угрюмо смотрел ему вслед. Врет или не врет? С чего бы вдруг пацан уехал? Врет, старый хрыч!…

Митька заглянул в открытое окно. В хате было тихо и пусто.

— Ты чего там лазаешь? — загремела за его спиной тетка Катря, возвращавшаяся из хлева с пустой корчагой.

— Да я вас шукал, тетя. Тут у вас приезжие, говорят, живут. Мне поговорить надо…

— Уехал старший.

— А хлопец его? С собакой.

— Бегает. Пообедал и убежал.

— А дед говорит, он тоже уехал. Что-то вы не в одно брешете…

— Это кто брешет? — Тетка Катря рывком поставила корчагу на землю и уперла кулаки в бока. — Кто брешет, я тебя спрашиваю? Собаки брешут да ты, собачий сын!… Пришел в чужую хату да еще и рот разеваешь? А ну иди отсюда под три чорты, пока я об тебя твою пукалку не поломала…

Митька поспешно отступил. Он узнал все, что нужно. Старый черт соврал, никуда пацан не уехал и собака при нем… Сколько ни бегает, домой прибежит. А до вечера уже недалеко. Митька отошел подальше от хаты, но так, чтобы видеть подступы к ней, положил ружье на землю и лег сам. Минут через пять сирень возле хаты зашевелилась. Митька схватил ружье, но никто не появился, оттуда не донеслось ни звука, и он решил, что кусты шевелились от ветра.

…Сашко выбрался из сиреневого куста и кратчайшей дорогой во весь дух припустил к порогу. Антон и Юка притаились под обломком скалы. Почуяв Сашка, Бой вскочил, но тотчас узнал его, вильнул хвостом и снова лег.