Небо в алмазах — страница 59 из 79

Думает о постановке «Первой Конной».

И так как он читал в «Знамени» мой литературный портрет Всеволода Вишневского и знает, что я был с ним близок, и так как сложилась дружба с Театром сатиры (Плучек поставил мою комедию «Последний парад») и возникли какие-то контакты у режиссуры и артистов со мной, и вроде бы мы все понимаем друг друга — он просит, чтобы я сделал новую редакцию «Первой Конной».

(Несколькими неделями позже этого разговора отыскал я на своей книжной полке чудом уцелевшее, не сожженное соседями по квартире в блокаде издание «Первой Конной» — соседи сжигали книги не по своей, по злой воле Гитлера, в силу необходимости, для того, чтобы обогреться, хоть чуточку обогреться! Издание 1931 года и с характерной для Вишневского дарственной надписью:

«Тов. А.  Штейну — в год 1931‑й сделаем нужные вещи й в театре и вне его. Эта книга — пригодится. Вс. Вишневский. 25/I 31 г.»)

Я сказал Плучеку, что возможности делать новую редакцию «Первой Конной» не вижу.

Сказал, что занимает меня совсем иная идея, к которой возвращаюсь и в драматургии, а особенно в прозе.

Художник революции. На разных поворотах истории.

Вот что меня занимает. Вот что хочется исследовать в художественной форме.

И если делать пьесу не самого Вишневского, а о Вишневском, в которую бы вошел и автор, и его герои, пьесу-фантазию на темы Вишневского, в которых бы был и сам художник и революция, — такой замысел меня бы зажег.

Зажег этот замысел и Плучека.

Так написалась пьеса-фантазия на темы Вишневского, которая вот уже несколько лет идет на сцене Театра сатиры и ставится в других театрах.

Писалась пьеса в очень короткие сроки, для меня слишком интенсивные, позволю себе сказать, даже — фантастические.

Я написал эту пьесу в три месяца.

Обычно на пьесу уходит полтора-два года.

Три месяца.

Но точнее сказать: три месяца плюс вся жизнь.

Да, так будет точнее, потому что это пьеса — о художнике и революции, о художнике, который в плену у времени. Это пьеса о поколении, и это пьеса о моих друзьях, живущих и умерших...

Почему захотелось написать именно такую пьесу, почему я с таким азартом работал над ней и с такой увлеченностью?

Потому что мне кажется — да не кажется, я в этом глубочайше убежден, — сейчас необыкновенно важно написать о святых для революции временах, о святых людях революции, о чистоте их замыслов, надежд, целей.

Потому-то в этом спектакле — гражданская война, блокада, Испания, Отечественная война...

Спрашивали меня — почему «так много» гражданской войны по сравнению с блокадой и другими этапами жизни героя?

Потому что выбор героя во многом определил доминанту фантазии.

Хотя и не назван впрямую Вишневский в этой фантавии, во многом фигура эта «выдуманная», собирательная, хотя и со своей, неповторимой судьбой — все-таки опирается образ в главном на факты из биографии Вишневского.

А муза Вишневского — это муза гражданской войны...

То, с чем он пришел в литературу, чем завоевал театр, зрителя, читателя.

В блокаду Вишневский действовал как писатель.

Он написал пьесу «У стен Ленинграда».

В блокаду он был велик как личность, как трибун, как человек, поднимавший людей, уже умиравших, голодавших, и в эти годы — я говорил об этом на его проводах на Новодевичьем кладбище — речи его были на вооружении Ленинграда, как главные калибры больших кораблей...

Я стремился сочетать жанр патетической оратории — с исповедью, прямое обращение к зрителю — с реальными картинами войны и мира.

Вместе с тем хотелось бы, чтобы зритель как бы заглянул в духовный мир художника, его поиск, ощутил бы сложность писательского эксперимента, единство устремлений художника и революции...

Лариса Рейснер умерла своей смертью, а не сбросили ее с обрыва, как это происходит в спектакле.

Но ее, как и других героев, сбрасывают с обрыва, как сбрасывали героев Вишневского в его фильме «Мы из Кронштадта»...

Да и Лариса, ее любовь и любовь к ней Всеволода — это тоже ведь условность, фантазия на темы «Оптимистической трагедии».

И Егор Сысоев, существовавший в «Первой Конной» Вишневского, спешенный драгун — здесь условен, это тоже фантазия, в которой Сысоев в чем-то перерастает автора пьесы, его породившего, — в 1945 году, в ключевой сцене капитуляции Берлина, он мудрее самого Вишневского...

Он, Сысоев, объясняет художнику, как нужно себя вести перед лицом истории...

Тут в одной фигуре переплелись судьбы людей, с которыми художник встречался на своем пути. Солдаты войны 14‑го года. Красногвардейцы и красноармейцы. Воины Отечественной войны...

18 декабря 1933 года была премьера «Оптимистической трагедии».

В Камерном театре, на Тверском бульваре. Там, где сейчас Театр имени Пушкина.

И сейчас в том же доме, где находится этот театр, где впервые шла «Оптимистическая трагедия», живет первая исполнительница роли Комиссара — Алиса Коонен.

Ставил пьесу первым — Александр Таиров.

Спектакль прошел больше восьмисот раз; и «Правда» писала тогда, что пьеса Вишневского «в такой же мере устремлена в прошедшее, как и в грядущее».

Пророчески.

Именно эта пьеса являбтся (я уверен в этом) драматургическим произведением с наибольшим запасом прочности, нисколько не расшатанным временем и его катаклизмами.

Напротив — многое и многое смотрится в пьесе сегодняшними глазами, и, наверно, закономерно совпадение — пишу эти строчки и читаю в газете: совсем недавно, в 1973 году, с успехом прошла в Париже еще одна премьера «Оптимистической» — еще одна из многих у нас в стране, за рубежом.

Эта пьеса, на мой взгляд, — заглавная в списке советских пьес.

Будем откровенны: иные из них, которые мы по старой памяти чтим и почитаем (и это верно, это заслуженно, это закономерно!), сегодня уже не могут быть поставлены. Сделали свое дело, иногда огромнейшее. Некоторые были в свое время событием — театральным, литературным. Даже — политическим.

«Оптимистическая», в которую Вишневский вложил столько души и столько крови, и столько мужества, и столько своего личного, выстраданного, — существует сегодня.


Совсем незадолго до смерти, уже тяжело больной, писал мне из Барвихи: «...Пора звонков, писем, телеграмм, визитов. Профессор сказал: «Так невозможно!» Я режимлю: воздух, голод, сон, монастырщина, пускание крови... Вообще, видимо, буду взят живым на небо... Какой финал для моряка!.. Подумываю о поездке на Камчатку; надо самому облазить эти р‑ны и узнать, как ходят к Алеутам, Аляске и пр. «Курортные» моря до скуки уже изучили...»

«Облазить» Камчатку не пришлось — и взвод моряков отдал у могилы писателя последний печальный салют.

И в день семидесятилетия писателя мимо памятника Всеволоду Вишневскому, воздвигнутому скульптором Сергеем Коненковым, прошли строем нынешние военные моряки, отдавая художнику воинскую почесть. На белом мраморе высечено золотом: «Писателю — бойцу». Тяжелый якорь опирается о постамент — якорь, эмблема флота, присланная моряками из Кронштадта.


В 1975 году, году тридцатилетия Победы, для которой столько отдал Всеволод Витальевич Вишневский, исполнилось бы ему семьдесят пять лет...


1974 г.


ЧЕМОДАН С ДРАГОЦЕННОСТЯМИ


Не сказал, а пропел торжественно-насмешливым фальцетом, воздев к небу длиннейшие руки:

— Известно ли вам, дамы и господа, граждане и гражданки, кто стоит перед вами?

Стояли перед ним не дамы и господа, не граждане и гражданки, а всего один я, гулявший по Переделкину и завернувший на улицу Серафимовича, в просторечии именуемой Аллеей Классиков, где он, Корней Иванович Чуковский, вот уже много лет почти безвыездно проживал.

Отлучался крайне редко в Москву, на встречи с детьми, да еще вот слетал в Англию, где его облачили в мантию и посвятили в звание доктора гонорис кауза, почетного доктора наук Оксфордского университета. Принимая друзей или детей, он иногда выходил к ним в этой мантии, правда, предпочитал головной убор краснокожих индейцев, привезенный ему из-за рубежа.

Озирая его уникально-громадную фигуру, вспоминал разговор со своим консультантом по пьесе «Флаг адмирала» Евгением Викторовичем Тарле.

Тарле процитировал, как всегда, наизусть слова Пушкина:

— «...Отличительная черта в наших нравах есть какое-то веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться...»

И пояснил:

— Вот вам Чуковский.

Сейчас на Аллее Классиков Корней Иванович смотрел на меня лукаво и загадочно и, выждав, на самых высоких регистрах своего тонкого голоса сам ответил на свой вопрос:

— Я — отец деда.

В этот день, как выяснилось, родилась девочка Маша. Правнучка. Сын его, Николай Корнеевич, превратился, таким образом, в деда. Обыденному «прадед» Корней Иванович предпочел титул — «отец деда».

«Дедом» Николай Корнеевич, по нашим современным понятиям, стал сравнительно рано, всего сорока пяти лет от роду.

Для меня же сам «дед» был по-прежнему Колей Чуковским, с которым знакомы были мы с незапамятных молодых ленинградских времен и вместе ездили купаться на Черное море, в тишайший, патриархальный, довоенный Коктебель, где было так упоительно пустынно, что в горы ходили в чем мать родила...

Вместе собирали в морском песке после шторма божественно отграненные морем причудливые камешки и вместе, как нищие, хотя и гордые, стояли под так называемым «Кораблем», домом с верандой, похожей на палубу, где обитал в Коктебеле мой университетский профессор литературы, которого хорошо знали Ленин и Горький, Василий Алексеевич Десницкий-Строев, владелец уникальнейшей библиотеки стариннейших русских изданий и уникальнейшего же собрания черноморских камней — он ходил вдоль моря в коротких или подвернутых штанах, с посохом, похожий на апостола, и собирал их каждое утро. А раз в неделю, кажется по понедельникам, производил отбор, швыряя с палубы «Корабля» ненужные ему дубли «лягушек» и «фермопиксов», и мы, дрожа от страсти и унижения, подбирали с горячей гальки профессорские отбросы.