Рассказывает о том, как шли сегодня на левом фланге атаку моряки с эскадры: во весь рост, надвинув бескозырки.
Немцы в невероятной близости от Ленинграда.
Под его стенами уже лежат тысячи моряков, снятых с кораблей, ушедших на сухопутье, под стены Ленинграда, цвет флота.
Генерал достает платок.
Я никогда не встречал плачущего генерала.
— Молодые ребята, жизни не видели...
Засыпаем поздно, под глухое уханье тяжелых орудий — форты не дают спать немцам, форты прикрывают наши сухопутные морские бригады.
Тусклый рассвет будит новым, злым минометным налетом.
Генерала уже нет — снялся затемно со своим адъютантом, ночью приехал его комиссар, немцы прорвались на правом фланге бригады.
И нам с Каменецким пора — должны успеть в другой батальон.
Зонин провожает нас до проселка — на развилке застряла в непролазной грязи полуторка.
— Очевидно, я отсюда не вернусь, — говорит он мне и переходит на «ты», хотя мы всегда были с ним на «вы». — Позаботься, пожалуйста, о моем сыне Сереже.
Его сына, Сережу, я увидел у гроба отца через двадцать один год.
В Москве.
Стоял в кителе офицера флота, с тремя золотыми полосками, — капитан третьего ранга.
А я помнил Зонина еще по Ташкенту двадцать второго года. Отблески только-только отшумевших военных гроз, казалось, еще полыхали на эмали привинченного к кожаной комиссарской куртке ордена Красного Знамени, на самой этой куртке цвета воронова крыла. Отсветы фронта чудились мне на ободранной деревянной ручке старого солдатского нагана, торчавшей на отливавших малиновым пламенем кожаных кавалерийских галифе: с наганом не расставался по привычке, хотя теперь в оружии у него не было никакой нужды. Крутая походка, властная, стремительная манера, якобинская непримиримость суждений. И, казалось мне, блоковское:
Революционный держите шаг... —
относилось к нему в полной мере.
Орден Красного Знамени Зонин получил одним из первых. Он был награжден в двадцать лет, после того как вместе с незнакомым ему еще тогда Фадеевым, вместе с другими делегатами Десятого партийного съезда, вместе с атакующими отрядами Тухачевского, Дыбенко, Ворошилова сошел на лед, защищая Советскую власть от восставших в Кронштадте мятежников. Пошел на лед в тех самых местах, где потом, в сорок первом, принял командование над морским батальоном.
Девятнадцати лет — комиссар полка. Двадцати — комиссар дивизии. Двадцати двух — член Средазбюро ЦК РКП(б), ответственный редактор республиканской газеты «Туркестанская правда», потом переименованной в «Правду Востока», — согласитесь, достаточно высокий пост для молодого человека, которому не минуло еще и двадцати трех лет.
Но сколько было Фадееву, когда он, делегат Десятого партийного съезда, спустился на кронштадтский лед? Ему шел двадцатый год. А Вишневскому, вернувшемуся в Кронштадт, ветерану гражданской войны? Двадцать первый. А Гайдару, командовавшему полком? И того меньше. А Уборевичу, командующему фронтом? Двадцать пять.
Малая эрудиция в сочетании с якобинской непримиримостью чуть не сгубили политическую карьеру Зонина, во всяком случае, основательно попортили ее. В Ташкент из далекой столицы пришел первый номер возобновившегося после гражданской войны журнальчика под скромным названием «Вопросы страхования». Это было время нэпа и время надежд сменовеховской интеллигенции. Из эмиграции возвращались на родину писатели, ученые, даже генералы. Зонин перелистал журнал «Вопросы страхования», увидел в оглавлении среди других фамилии каких-то известных буржуазных деятелей, недавно бывших в эмиграции, ощутил прилив классовой ненависти, вызвал фельетониста Бека, и было решено дать очередь по осиному гнезду, поучить бдительности столицу, ослепленную огнями нэпа, не видящую, что творится у нее под носом, за невинными вывесками вроде этой — «Вопросы страхования».
«В таком разрезе» и появился едкий, драчливый фельетон в стихах — от зубров из «Вопросов страхования» и тем более от их неведомых покровителей не осталось живого места.
А недельки три спустя пришла в Ташкент из Москвы гроза, чуть не сковырнувшая Зонина с его редакторского кресла, реквизированного у зубного врача, заставившая Средазбюро ЦК созывать специальное заседание. И как же там секли моего бедного шефа и будущего друга!
Гроза пришла с номером «центральной газеты», в которой был напечатан подвал, куда злее нашего ташкентского, — и тоже в стихах! — с названием, нарочно заимствованным у Салтыкова-Щедрина — «Господа ташкентцы».
В качестве щедринских героев фигурировали злосчастные Зонин и Бек — на пару.
Оказывается, «Господа ташкентцы» бухнули что есть мочи в колокола, не заглянув в святцы. Они замахнулись, по наивному невежеству своему, на чуть ли не единственный в годы царской реакции легальный журнал, невинная вывеска которого тогда прикрывала большевиков, выступавших с революционными марксистскими статьями!
Скандал был большой. Зонина простили, но лишь по молодости лет и лишь приняв во внимание его боевые заслуги.
Зонинское самолюбие, из ряда вон выходящее, при этом во внимание принято не было.
Зонин решил не задерживаться в Средней Азии. Отправили его в Москву. Следом за ним покинул Ташкент фельетонист Бек.
Бек ушел в литературу, Зонин — в критику.
Когда Зонин ушел с литературной работы, его направили на Дальний Восток.
След его в дальневосточных просторах канул.
И возник уже не в Москве, а в Ленинграде, незадолго перед финской войной. Я с изумлением узнал однажды, что А. Зонин, автор исторического романа «Адмирал Нахимов», и А. Зонин, редактор «Туркестанской правды», когда-то отправлявший меня учиться, — одно и то же лицо.
Приютил его в Ленинграде Бек, бывший фельетонист газеты, с которым они на пару оконфузились в Ташкенте, он же Борис Андреевич Лавренев.
В сорок втором, осенью, Лев Славин, Вера Кетлинская и я через Лисий Нос поехали в Кронштадт встречать лодку «Л‑3», ходившую на прорыв морской блокады в боевую операцию к берегам Швеции и Норвегии.
Уже в сумерки сошли с пригородного поезда, по лесной просеке зашагали к пирсу.
На противоположном берегу, занятом немцами, вспыхивали осветительные ракеты. Холодно, дождь. Пристрелявшаяся к Лисьему Носу немецкая батарея лениво выпускала свою вечернюю норму снарядов. Наша контрбатарея огрызалась так же лениво. Катера из Кронштадта ввиду обстрела задержались, мы ждали оказии.
Добрались ночью до Кронштадта, утром вышли на пирс. Было все так же пасмурно, хлестал дождь, над морем шли низкие, невеселые тучи. Ветер трепал флаги расцвечивания. Сквозь пелену дождя мы увидели, как к стенке подходила «Л‑3», скорей не лодка, а настоящий подводный крейсер.
...Лодка «Л‑3» приближалась.
Заиграл оркестр. Медь труб, барабан и отчаянный визг: два краснофлотца тащили вырывавшихся из рук поросят — традиционную дань победителям. Поросят добыли где-то на Ладоге, только двух — трех «недодали»: положено было пять — по числу потопленных лодкой транспортов. А где их взять?
Мы стояли на мокром, скользком пирсе, угадывая на мостике знакомые фигуры.
Лодка «Л‑3» находилась в автономном плавании шестьдесят дней. Тогда, в сорок втором, Балтийский флот был трагически заперт в Маркизовой Луже, воевали главные калибры, береговая артиллерия, форты, зенитная оборона. Корабли стояли закамуфлированные на Неве, и поход каждой подводной лодки воспринимался как событие. Сам факт выхода кораблей на запад был обнадеживающим, символическим.
Финский залив называли в те времена супом с клецками: он был полон мин: ударных, акустических, магнитных, антенных.
Лодки шли в поход путем сложным, опаснейшим: из Ленинграда — в Кронштадт, из Кронштадта — на остров Лавенсаари, с Лавенсаари — к берегам Скандинавии. Их подстерегали не только широко расставленные минные поля, но и находившиеся на голландском и порккалаудском рубежах противолодочные сети из стального троса — на якорях, с подключенными минами.
Шли через финские шхеры, по мелководью, и тут смерть ждала на каждом дюйме.
Охотились, как гончие, за каждой вышедшей из Ленинграда лодкой немецкие сторожевики, торпедные катера, ходили над ними миноносцы с глубинными бомбами, высматривали их при всплытии немецкие разведчики, барражировавшие над шхерами, над заливом, над неприютным морем.
Да, это были походы смертников. Не раз лодка, геройски исполнив свой воинский долг, ложилась на обратный курс и уже у порога дома напарывалась на роковую западню.
Так погибли лодки храбрейшего Ивана Макаровича Вишневского, Осипова, Мыльникова...
С Мыльниковым я провел день накануне последнего его похода.
Фотография этого талантливого офицера сохранилась у меня, пишу эти строки, разглядывая ее, пожелтевшую. С озорным взглядом, лихой, в щегольской фуражке, надвинутой на лоб, он стоит рядом со мной и Славиным — это тогда же, в день прихода «Л‑3» и в канун последнего похода его лодки. Сохранилась и другая фотография — узкое тело всплывшего мыльниковского корабля, на мостике несколько моряков и Славин в своей армейской форме. Я хорошо знал комиссара лодки, ранее начальника театра Балтфлота, и он познакомил нас со своим командиром, которого называл в шутку подводным Чапаем — за лихость.
Славин уговаривал Мыльникова взять его, Славина, с собой в поход. Мыльников долго отнекивался, наконец обещал замолвить словечко перед комфлотом адмиралом В. Ф. Трибуцем.
Лодка ушла на рассвете, не взяв Славина. И не вернулась.
«Л‑3» вернулась. Ее встречали не одни мы. Подчеркивая значительность события, на пирсе стоял весь Военный совет. Приехал из Ленинграда председатель Ленинградского Совета Попков.
«Л‑3» командовал Петр Грищенко. Я познакомился с ним на базе подводных лодок.
Грищенко был полной противоположностью Мыльникову — и характером, и воинскими принципами. Если Мыльников действовал под водой с кавалерийской лихостью, то в стратегии Грищенко преобладали расчет, неторопливость, осторожность. Кое-кто на флоте, да и на лодке, кажется, эту осторожность склонен был считать за трусость, ну, скажем, робость. Но осторожность Грищенко, как это показал двухмесячный поход «Л‑3» и, главное, боевой итог похода, нужна была для того, чтобы дерзость опиралась на расчет. То, что Грищенко умел, будучи осторожным, быть одновременно дерзким, доказывал его прорыв через шхеры. Он в совершенстве изучил карты и лоции, прикидывая заранее различные варианты входа в шхеры. И прошел там, где его никто не ждал. Но это было лишь частью задачи. Будучи почти лишен возможности маневрирования в узкости шхер, он все-таки, завидев в перископ караван транспортов, никак не ждущих в этой узкости нападения, атаковал и потопил гигантский танкер с горючим для немецкой сухопутной армии. Это был риск. Грищенко пошел на него, тщательно взвесив шансы и удачи, и поражения. И, взвесив, атаковал.