али ему в спирте, необходимом для «омытия» ордена Красного Зпамени. Зонин затаил обиду на них, и я вместе с ним, ты понимаешь, дело ведь не в спирте. «Из-за вашей милости, — продолжал летчик А., — им негде будет сидеть. Самолет забит. Но ничего, я заложу их в бомболюк. Но за это вы будете держать в руках всю дорогу четверть спирта, которую они мне дают вместо двух проездных билетов. Четверть — достояние не только мое, но и всего экипажа машины боевой, помните это». «Хорошо, — сказал я со всей готовностью, на какую способен, — я подержу четверть». «Держать мало, — сказал А. строго, — ее надо удержать. Помните, это не только моя четверть». «Постараюсь», — сказал я. «А это что?» — спросил летчик А., оглядев футляр, в котором я держал известную тебе машинку-неразлучку. «Пишущая машинка системы «Ремингтон», — по-военному четко ответил я. «Ве мы спустим в бомболюк и привяжем, чтобы она не ездила и не стукнула по головам». Интендантов вместе с пишмашинкой заложили в пустой бомболюк, я вцепился обеими руками в священную четверть, моторы страшно заревели, и вот мы уже ринулись в плотный туман, который как бы по мановению летчика А. развеялся уже через десять минут полета.
Я был почти счастлив. Пролетели полпути. Озеро внизу похоже сверху на небольшую лужу. Снижаемся. Что случилось? Описываем круги над озером. Видны уже редкие леса вокруг. Крашенный белой известью одинокий домик на берегу. Волнуюсь. ТБ‑три делает один круг, второй, третий — зачем? И вдруг, выключив моторы, самолет камнем рухнул вниз, — кажется, так, зайчик, военные корреспонденты отображают падение сбитых самолетов? Так вот, я, а не какой-нибудь стервятник падал камнем вниз. Ты, по-моему, знаешь, я никогда не принадлежал к числу завоевателей воздуха, сердце мое, естественно, упало. Когда осталось до земли всего ничего, моторы неожиданно включились, я не успел опомниться, как ТБ‑три, милый, славный, голубчик, паинька, ласточка, со страшным ревом вырвался в небеса, но... снова вычертил два круга над озером и домиком, крашенным белой известью. И не успел я по-настоящему обрадоваться, как уже мы снова рухнули камнем вниз. Ты можешь представить, какое это было испытание для моих несчастных интеллигентских нервов? Единственное, что я делал, как и в первом пике, по-солдатски исполнительно — держал обеими руками четверть спирта. Она как бы стала продолжением моих дрожавших мелкой унизительной дрожью конечностей. Что это было — штопор, бочка или иммельман, — не спрашивай. Я не знал, что это было... Я знал, что мне худо. Меж тем самолет снова взмыл вверх и наконец, словно бы одумавшись, пошел на курс, — кажется, так выражаются в авиации. Второй пилот случайно обернулся и увидел мое лицо. И все понял. И, нацарапав что-то на планшете, протянул мне листок. Я прочел, все еще унизительно лязгая зубами: «Пикну́л на бабку. Все в порядке. Не уроните четверть». Кто пикнул? На какую бабку? Где бабка? Потом второй пилот открыл мне смысл операции: в белом домике у озера жила девушка, любимая летчиком А. И всякий раз, пролетая над домиком, летчик традиционно приветствовал девушку таким несколько необычным для людей неподготовленных и темных, вроде меня, способом. Бочки, иммельманы и штопоры в переводе на язык любви означали, что летчик А. любит ее, помнит и просит, чтобы она его ждала, как в памятном тогда каждому военному человеку стихотворении нашего Кости Симонова «Жди меня», которое и ты, как мне доподлинно известно, переписал и держишь в кармане кителя, того, что прикрывает сердце. Но лично я был от этого необыкновенно близок к обмороку и тем не менее доблестно продолжал держать в руках четверть — как хоругвь, как полковой ящик, который мне вверили и в котором была заключена моя честь. Из этого ты можешь заключить, что служба на Севере не прошла для меня даром и я стал солдатом, правда еще не в такой степени, как твой друг Вишневский, но где-то в чем-то и похоже.
Самолет приземлился — я уже не верил, что это когда-нибудь случится, но это случилось: летчик А. посадил его на три точки с привычным для него буднично-спокойным мастерством, — и весь экипаж боевой машины, а именно: летчик А., второй пилот и стрелок-радист, — соскочив с самолета так легко, словно бы они спрыгнули с детского двухколесного велосипеда, с веселым любопытством разглядывали меня, тяжело дышащего, трудно сходившего на землю с четвертью ихнего спирта. Я подошел к ним и как ни в чем не бывало поблагодарил за удачное путешествие. Это понравилось. Летчик А. глазами приказал стрелку-радисту взять у меня четверть и тут же пригласил меня в блиндаж, спрятанный в леске близ аэродрома, отметить прилет. «Ведь вы теперь прибудете вовремя, согласно предписанию». Да, теперь я поспевал. Двигаемся к домику — и вспоминаю, что на радостях забыл свою машинку-неразлучку, привязанную в бомболюке ремнями. «Что там машинка! — весело заорал летчик А. — Человека забыли!» Видимо, он был знаком с любимой нами драматургией Чехова. Все бегом припустились к брошенному было ТБ‑три. Открыли бомболюк. Ох, зрелище! Два чижика лежали валетом бледные и гадкие. Укачало — и со всеми вытекающими миленькими последствиями; ты знаешь, я в состоянии описать их вполне живописно и даже несколько натуралистически, что, впрочем, свойственно мне и как беллетристу, и как ашугу. Но не хочется. Если у тебя есть хоть чуточку воображения, представь себе, детка, сам, что было с ними после того, как их кидало друг на дружку в бомболюке, когда летчик проделывал свои любовные кульбиты!
Самым впечатляющим было, однако, и не это, а то, как несчастные, выгруженные из самолета вместе с моей пишмашинкой, стали счищать с себя все некрасивое, содеянное ими за все время воздушного путешествия, а летчики стояли около пострадавших с каменными, неулыбающимися лицами. Потом все вместе пошли к леску. «Что это было? — тихо спросил меня один из интендантов. — Налет вражеской авиации? Воздушный бой?» «Нет, — ответил я. — Воздушная трасса свободна от противника». «Что же это было?» «Ничего особенного, — сказал я, — летчик А. пикнул на бабку». На лицах интендантов не было ни кровинки, что я заметил не без злорадства. Они покинули прифронтовой аэродром, навсегда сохранив о ТБ‑три дурную память, я же остался с летчиками, пригласившими меня пить спирт.
Спирт, тебе, верно, известно, можно разбавлять пятьдесят на пятьдесят, это будет вполне резонно, но к концу войны, не знаю как у вас на Балтике, но у нас на Севере многим летчикам и подводникам этого стало мало. Они предпочитали по возможности чистый спирт, что и произошло в это хмурое, но, скажу тебе, симпатичное полярное утро. Пили неразбавленный спирт, чтоб не захватывало дыхание, тут же запивали водой, а то и водкой, и летчики якобы равнодушно поглядывая на меня, на самом деле жадно ждали, как я буду задыхаться и выкатывать глаза. Но я, мой дружочек, памятуя, что представляю всю славную русскую литературу, пил спирт медленно, даже чересчур медленно, так же неторопливо запил водочкой и еще неторопливей — даже степенно — закусил открытыми для этого случая любимыми твоими консервами бычки в томате, теми самыми, в которых отказали Зонину надменные интенданты. Это опять понравилось. И летчик А. поднял тост за советскую литературу и в ее лице — за Юрия Германа, которого он до сей поры, к величайшему сожалению, не читал, как, скажем, Чехова, Толстого или, например, записки доктора Фридланда «За закрытой дверью», поскольку Герман как-то не попадался, но зато теперь прочтет обязательно, и весь экипаж — тоже.
Спустя три тоста, в числе которых один был за авиацию, второй — за встречу на аэродроме Темпельгоф в Берлине и третий — вообще за отечество и человечество, не скрою от тебя, мы трижды поцеловались с летчиком А. И я сказал экипажу ТБ‑три, что отныне смыслом и делом моей жизни на флоте, а быть может, и не только на флоте, будет большой роман о морских летчиках, и только о них. Я сказал, что предполагал ранее ограничиться повестью, но нет — роман, только роман. И попросил разрешения включить в него историю о том, как мы пикнули на бабку. Летчик А., поколебавшись, согласился, поставив условием скрыть его под псевдонимом, но так, чтобы знакомые в конце концов догадались. Мы расстались, влюбленные друг в друга окончательно и навечно. А через неделю примерно, а быть может, и больше летчик А. возвращался с задания — бомбил немецкий караван. Стоял стеной, как бывает в этих местах, серо-молочный туман, и летчик А. врезался в сопку. Погиб весь экипаж. Обломки славного ТБ‑три нашли через месяц... Вот тебе и грустный конец этой поначалу такой забавной истории. Больше никто не падал камнем вниз и не взмывал вверх над домиком у крохотного озера. А я так и не написал про морских летчиков — ни повести, ни романа.
«Не сердись на меня за мое молчание — я почти месяц был в море...»
«Меня сфотографировал один добрый человек по фамилии кинооператор Маневич. Посылаю тебе свою фотографию или даже две — чтобы ты носил их у сердца».
«Я сейчас пишу сценарий еще один и пьесу из морской жизни... Очерки я писать не буду — это, как я выяснил, у меня получается очень плохо. Я буду писать рассказы. И буду сидеть на флоте... Кроме того пишу повестушку».
О «повестушке» более подробно в другом письме; «читал ее Николаев, контр-адмирал, член Военного совета; человек неглупый и дельный. Прочитал в несколько часов, наговорил мне много хороших слов и внес кое-какие поправки, которые я и воплотил в жизнь. С повестью этой я долго возился, хотелось что-то сделать серьезное для флота, не знаю, вышло ли, людям нравится... видеть ее книжкой мне бы весьма и весьма хотелось».
«Рассказы вам скоро начну посылать, но только маленькие крошечки».
«Буду рад повидать тебя, но в сентябре не приезжай — я отправляюсь бродить в разные края. Буду тут в октябре».
Письма пестрят шутливыми, полушутливыми и совсем не шутливыми характеристиками литераторов, работающих рядом.
«Живу я с Марьямовым хорошо, он умный, легкий и глубоко порядочный человек, нам с ним приятно... Есть тут еще Плучек — худрук театра, милый парень...»