«Есть тут майор Б. — твой знакомый. Он человек ничего, но очень как-то торжественно держится, я испытываю при виде его трепет...»
«Что касается до рецензии в «Литературке»[3], то она на меня не произвела никакого впечатления, но тут, к моему ужасу, она была воспринята как директива со всеми вытекающими отсюда последствиями, с косыми взглядами и всем прочим. Представляешь, как это приятно? Объяснять, что рецензии в «Литературке» не есть директива, и смешно, и унизительно, а в общем, ну их всех в болото вместе с товарищем Леноблем. Рецензию в «Новом мире» я не читал, потому что третьего номера журнала еще не видел, он до нас не дошел...
Вообще-то работается тут великолепно. Никто не мешает... так что работается как-то само собой. А кроме того, одна добрая душа подарила мне на днях полкило или немного меньше великолепного кофе, так что я его варю и чувствую себя на седьмом небе. Вообще, человеку надо очень мало для счастья».
«Таня привезла в Архангельск свою маму и очень тому, судя по письмам, радуется. Мне за нее приятно. Бабушки на полу не валяются, их надо беречь. Лимит им пока что выдают аккуратно, а он есть основа основ». (Речь идет о продовольственном лимите — пайке, который получала семья его в Архангельске. — А. Ш.)
Добавляет шутливо: «Если на основании рецензии в «Литературке» его не отменят, все будет вполне хорошо».
«Саша Зонин пишет роман. Человек, конечно, он хороший и, что смешно, из породы буйно хороших людей, поэтому кажется иногда плохим. Здесь он непрерывно ратует за справедливость, ссорится, буянит, заступается и, по своему обыкновению, абсолютно не понимает шуток. Из-за этого мы недавно чуть не вкапались в историю. Его разыграл один дядя, он все принял всерьез и так ужасно распалился и распалил всех нас, что мы чуть не побежали жаловаться на дядьку-шутника начальству. Бог миловал от жалких слов, но вот тебе весь Зонин. Это, в общем, очень смешно.
Выглядит он роскошно в своем новом капитан-лейтенантском виде. Сед, красив, значителен, глаза с поволокой, говорит преимущественно благородное или же военноморское в историческом аспекте.
С. растолстел и читает детям вслух противным, наигранным басом стихи Блока, которые здесь достал. Дети еще небольшие, Блока нисколько не понимают, все это им ни к чему...
Было у нас три или четыре теплых дня, а теперь опять холодно, без шинели не погуляешь».
Театральные дела его теперь интересовали особо.
«Мою пьесу вдруг разрешили, о чем сюда прибыла депеша. Видимо, наш театр ее скоро начнет репетировать. Скажи про нее Пергаменту[4]. Я ее ведь совсем наново написал, и она теперь милашка. Пусть Пергамент поставит. Эту пьесу я уже одиннадцать раз читал вслух офицерам, и ты знаешь — она имеет огромный успех у слушателей. Были случаи, когда обсуждение пьески превращалось в настоящий митинг. Прочитай газетную вырезку, которую я тебе посылаю. Это действительно так и было».
«...Из Ленинграда я получил милицейское письмо. Стилем бюро похоронных процессий меня извещают, что украденные у меня вещи не найдены. Кроме того, мне дано понять между строчек, что я симулянт и что вообще у меня никаких вещей не было. Завтра накропаю большую ябеду Ивану Васильевичу Бодунову в Москву. Пусть проберет своих ленинградских знакомых».
Рецензия в «Литературной газете» обидела его, ранила, и это чувствуется в других его письмах, посланных c Северного флота.
«Многоуважаемый Александр Петрович! Чем объяснить Ваше молчание? Ужели тем, что меня обругали? Стоит ли из-за этого не писать мне, если учесть, что, по существу, я преотличный человек?..
Пожалуйста, напишите мне, несмотря на то что меня переехали. И нехорошо мне не писать. Поскольку я — периферийный товарищ. Прошу также передать приветы всем, кто меня помнит, и Пронину Павлу Ивановичу, он у вас хороший человек и может понимать в отношении суеты сует и всяческой суеты. Низко прошу поклониться М. М. Зощенко и сказать ему, что мы тут с восторгом читали его «Рогульку».
С периферийным приветом Ю. Г.».
Несмотря на огорчения, он работал в Полярном самозабвенно.
Впоследствии Герман скажет читателям в автобиографии:
«За годы войны я много работал в газете, написал книжки «Далеко на Севере», «Аттестат», «Студеное море», подготовил много материала для романа «Россия молодая», узнал довольно близко прекрасный характер русского помора, так как не раз бывал в походах с североморцами. Здесь, в театре Северного флота, режиссер В. Н. Плучек поставил мою пьесу «Белое море», которая послужила в дальнейшем основой роману «Россия молодая»...»
И о том же — в предуведомлении к сборнику документальных повестей:
«Годы войны свели меня со многими замечательными людьми, которые впоследствии стали героями исторического романа «Россия молодая» (я перенес характеры своих современников — знаменитых ледовых капитанов-поморов, — таких, как Воронин и Котцов, в далекую эпоху) и современных моих книг — «Подполковник медицинской службы», «Дело, которому ты служишь», «Дорогой мой человек», «Я отвечаю за все». Именно эти годы свели меня с Владимиром Афанасьевичем Устименко, образ которого мне бесконечно дорог как образ «делателя и созидателя», как «центральный характер» моего современника».
И когда уже в 1966 году Л. Исарова, корреспондент журнала «Вопросы литературы», спросила, почему в своих военных и послевоенных произведениях он обратился к жизни и работе медиков, и заметила, что «контраст уж очень разителен», Герман ответил:
— Это только внешний контраст. На деле хирурги и работники уголовного розыска близки друг другу. Они всегда занимаются какими-то человеческими бедствиями, всегда борются за человека. И не случайно, что медицинской темой я занялся во время войны. Я был военным корреспондентом на Карельском фронте и Северном флоте, близко знал прекрасного хирурга и организатора, начальника санитарного управления фронта Клюсса, дружил с острым и сложным, но всегда принципиальным профессором А., так прославившимся в те годы на Севере борьбой с обморожениями. Интересовался я и судьбой доктора Стучинского, который после фронтового ранения — у него были повреждены руки — отчаянно боролся, чтобы вернуться в строй, чтобы остаться хирургом. Не раз беседовал и с врачом Маковской, послужившей прототипом Ашхен. Все эти люди не могли не задеть моего воображения, все эти люди, прожившие за войну не одну, а три жизни, надолго покорили меня...
И на последнем своем творческом вечере в 1966 году снова подытожит:
— Если считать годы Великой Отечественной войны, то с дорогим моим человеком хирургом Устименко и его друзьями и врагами я прожил вместе более пятнадцати лет. Срок достаточный. Во всяком случае, вполне достаточный для того, чтобы убедиться в активном начале тех, кого я любил и кого люблю по сей день.
«Больше всего на свете неприятны моему современнику характеры вялые, пассивные, те люди, по глазам которых видно, что их «хата с краю...» — напишет он в автобиографии. И процитирует Николая Заболоцкого:
Не дорогой ты шел, а обочиной.
Не нашел ты пути своего.
Осторожный, всю жизнь озабоченный,
Неизвестно, во имя чего!
И хотя герой трилогии Германа Владимир Устименко не реальный человек, а всего лишь литературный персонаж, все, что сказал Юрий Павлович о героях своих документальных повестей, целиком относится и к вымышленному им, Германом, Володе Устименко.
Ведь это не только персонаж — это авторская программа.
Между мальчиком Володей из первой книги трилогии, тем самым ригористом Володей, отрицавшим Чехова, мальчиком Володей, сыном летчика Устименко, павшего в боях за революционную Испанию, и Владимиром Афанасъевичем Устименко, выступающим в Париже в феврале 1965 года на международном симпозиуме по вопросам лучевой терапии, пролегла жизнь — большая, нелегкая, жизнь целого поколения, точнее, нескольких поколений. Трилогия, таким образом, отразила не только биографию врача Устименко, но и жизненный опыт самого автора, вобрала раздумья художника об этих десятилетиях нашей жизни, наконец, размышления автора о жизни собственной.
Место действия в последних страницах трехтомного повествования Юрия Павловича — Париж, 1965 год.
Сам Юрий Павлович был в Париже в этом же 1965 году, продолжая лечиться от поразившего его недуга лучевой терапией.
Рассказывая о том, как обнаружился в Париже двоюродный брат его, художник, пригласивший Германа «на свой кошт» в Париж вместе с лечащим врачом «моим профессором Карповым», больше говорит о брате и его картинах, нежели о том, как его, Германа, лечили.
Потом долго мне не писал — ему было очень плохо, шла первая атака наступившей болезни...
«Я ужасно перед тобой виноват... и мне нет никакого прощенья...»
Возвратившись домой, в свою деревню Соснову под Ленинградом, где была начата его трилогия, он написал эпилог к последней части романа.
Название каждого из трех томов предсмертной работы Юрия Павловича как бы заключает его авторскую программу.
«Дело, которому ты служишь». «Дорогой мой человек». «Я отвечаю за все».
Выписываю эпиграфы, которые ставил Герман перед этими романами.
Перед первым — блоковская строка: «И вечный бой! Покой нам только снится...»
Перед вторым — из Джона Мильтона, английского поэта XVII столетия, слова которого, однако, звучат более чем современно: «Я не стану воздавать хвалу боязливо таящейся добродетели, ничем себя не проявляющей и не подающей признаков жизни, добродетели, которая никогда не делает вылазок, чтобы встретиться лицом к лицу с противником, и которая постыдно бежит от состязания, когда лавровый венок завоевывается среди зноя и пыли».