Крачкин поднял голову. Смотрел на автомобиль. «Форд», должно быть, унюхал свое. Потому что привалился к тротуару, остановился у парадной.
«Совсем оборзели, – подумал Зайцев. – Раньше по ночам брали. Теперь уже среди бела дня не стесняются». Не сводил глаз и Крачкин. Большие пальцы перестали наматывать нить.
Выскочил один. Скрипнул сапожками и портупеей. Шофер остался сидеть за рулем. Больше из «Форда» никто не вышел. Брать ездили обычно по двое. Не считая шофера. «Видать, живет он здесь… Уж не Варину ли комнату уже новому жильцу передали? Комната-то аппетитная», – мелькнула обоснованная мысль.
Добрый молодец направился, однако не в парадную, а прямо к ним.
– Я сразу понял, из милиции – это вы, – сообщил. Вместо приветствия.
Ни Зайцев, ни Крачкин не отвечали.
В окне мелькнуло побелевшее лицо управдома. Даже с носа сошел цвет. Мелькнуло и пропало.
– А остальные товарищи где?
«Под дых. Сбить. Сами в разные стороны: Крачкин направо, я налево», – лихорадочно прикинул Зайцев. Но уже вышли из парадной и Нефедов, и Самойлов, и Серафимов. И дворник. Те еще ничего не поняли. Зато дворник выступал так, будто все трое были его пленниками. Дворник, понял Зайцев: дворники – любимые осведомители ГПУ – всегда в курсе, кто пришел, когда пришел, к кому.
Самойлов и Серафимов увидели автомобиль, остановились. Остановился и Нефедов, лицо его по обыкновению не выражало ничего. Зайцев почти увидел стену ненависти, которой от него тотчас отгородились остальные.
– Садитесь. Прокачу с ветерком, – распахнул дверцу гэпэушник перед остальными. Шофер показал через лобовое стекло цепкие глаза.
– Куда? – спросил он.
– К вам, – просто ответил гэпэушник, вынимая что-то из нагрудного кармана. – Вы навестили здесь больную тетю и поехали обратно к себе в угрозыск. Работа не ждет.
Зайцев понял только, что опасность миновала – а может, не было ее. И тотчас перешел в ответное наступление:
– В чем дело? Вас кто прислал?
– Какую еще тетю? – Самойлов тоже понял, что это не арест.
Но гэпэушник и ухом не повел.
– Сами придумайте, – невозмутимо последовало им обоим. Гэпэушник развернул листок. Снял колпачок с пера. Поставил ногу на скамейку. Крачкин покосился на начищенный сапожок. Гэпэушник положил листок себе на колено. Протянул Крачкину ручку:
– Распишитесь напротив своей фамилии.
Что еще за дребедень, только и подумал Зайцев. Он решил, что сейчас сделает, как ожидают, зачем зря терять время и силы; а разберется – после.
Гэпэушник обернулся к остальным:
– Подходим, товарищи, не стесняемся.
– Что это? – занес перо Крачкин. Поднял глаза.
– Подписочка. Языком не трепать.
Крачкин накорябал подпись. Зайцев протянул руку за пером. Но гэпэушник перехватил – передал ручку Серафимову. Заметил будто между делом:
– Товарищ Зайцев, продолжайте работать над поставленной задачей. Помощь нужна?
Зайцев помолчал, чувствуя взгляды остальных.
– Нет.
– Вон он вам пусть помогает, – словно не услышав, кивнул гэпэушник на Нефедова.
Подписался Самойлов. Гэпэушник подул на чернила, сложил листок, убрал; лицо без улыбки, а голос оживленный:
– Слушайте, а кто такая гражданка Берг, она же под артистическим псевдонимом Метель?
Слышно было, как трещат воробьи. Как рокочет улица Красных Зорь. Как плещутся на солнце листья.
– Никто, – угрюмо ответил за всех Самойлов.
– Никогда про такую не слышали? – делано изумился гэпэушник. – Молодцы… Ну чего стоите? Полезайте. Или в трамвае охота толкаться?
Серафимов молча полез в машину. За ним Самойлов. За ним плюхнулся на сиденье Крачкин. В окнах «Форда» отсвечивало небо. Зайцев не мог разглядеть за стеклом их лиц.
Гэпэушник тоже взялся за ручку двери.
– А мебель где? – все понял Зайцев.
– В гробу мебель не нужна, – был ответ.
Он наигрывал «Собачий вальс» одним пальцем. Медленно, как будто перепутал с траурным маршем того же композитора.
Все внимали, не шевелясь. Но к удовольствию от музыки эта тишина отношения не имела. На лицах было напряжение, равное самому себе. У всех, казалось, была одна цель: собрать лоб, нос и рот в треугольник. Иначе от скуки лицо расползется, как тесто. Сидели и таращились. И долговязый писатель, и крепыш в портупее. И дама, имени которой я никак не могла запомнить. И господин с лицом, похожим на костяную пуговицу. Вернее, гражданин. Какие сейчас господа?.. Словом, все. Только тощая балерина матово сияла своей обычной красотой, которая заменяла ей выражение лица.
Я проглотила зевок. Спать не хотелось. Я чувствовала, что пьяна. Пьяна по последнему классу. Не тогда, когда весело, хочется приключений и вся ночь впереди. А когда тяжко, мутно и тянет в слезы. Странно. Вино, коньяки, все это у Тетерева было самым лучшим – из разоренных особняков, владельцы которых были расстреляны или дали драпа (или и то, и другое одновременно). А тошно, как от сивухи.
Есть такие люди: с виду как обычные, но с ними даже самое лучшее вино не веселит, а бьет по голове. Назовут полную гостиную нескучных гостей – актеров, актрис, поэтов. Но и те ничего поделать не могут. От хозяина расползается что-то такое, забивается в ноздри, заливается в уши. Вот уже стихает смех, одна за одной гаснут улыбки. И вечер пропал. Такие господа очень любили ходить в покойную «Бродячую собаку»: погреться у чужого веселья. Но владелец был не дурак и пускал не всех. А то бы они ему там быстро всё выморили. Тетерев был как раз таким. Он… А впрочем, надоело. Кого я выгораживаю? Что было, то было. Да и выдумывать им всем имена мне надоело. Я же не писательница. Фамилия его была Каплун. Борис Гитманович Каплун. Правая рука Урицкого.
Это ему наскучило бренчать на рояле, чужом рояле, который он, вернее, его контора отобрала в свою пользу, хотя играть никто из них не умел. А впрочем, опять я за экивоки. Контора его называлась Петроградским ЧК.
Рояль, большой и черный, стоял для шика. Не удивлюсь, если в нем не было доброй половины струн.
Каплун снял палец с клавиши и сказал:
– А поехали в крематорий?
Никто не успел сменить лицо. Куколка-балетница по-прежнему рассматривала свое отражение в лакированной крышке. Поправит позу – и снова смотрит.
Первым ожил писатель с длинным носом, начал вытягивать свои длинные конечности (у него все было длинное: руки, ноги, шея, и сам он сидя похож был на деревянный складной метр, которым пользуются столяры):
– Куда?
Решил, что ослышался. Но всем так уже хотелось прочь из этой гостиной с ее парчовыми шторами в райских птицах, с ее белой шкурой на полу, с ее роялем и смутным ощущением, что находишься среди краденого (и что на обратной стороне шкуры – рыжие засохшие пятна), что все не переспрашивая бросились в прихожую к своим плащам, накидкам, шляпам.
Что до меня, то я подумала: наверное, это такое новое выражение новых хозяев жизни. В «Бродячей собаке» скучных богатых гостей называли «фармацевтами», но это вовсе не значит, что те таковыми и были. Я понадеялась, что «крематорием» чекисты называют обычный ресторан. Всё одно, мол, угорать.
Ехали мы кавалькадой на трех авто. Того же происхождения, что шкура, рояль, шторы. Где сейчас моя «Изотта»? – невольно думала я. Кого она носит? Куда?
В прыгающих столбах света от фар я разглядела, что мы на Васильевском острове. Линии.
«Не знала, что здесь есть ресторан».
Но ту часть Васильевского, что почище, мы проехали. Автомобили углублялись в ту часть, где уже не просто менее чисто. А прямо опасно. Даже в компании с людьми в кожанках, и особенно – их наганами. Но урчание моторов впереди и позади успокаивало.
Остановились. Компания долго выбиралась. Долго звали сторожа. Ни огонька. Я уже поняла, что это никакой не ресторан. Вспыхнул желтенький свет. От него даже дамы стали похожи на упырей. Но стоп, кажется, я уже придумываю – в тот момент я еще ничего не подозревала. Было только очень-очень холодно. Или не было? Почему мне вспоминается желание надеть шубу? Может, это было зимой? Била дрожь. Каплун велел развести печь. Служители забегали.
Не кафельную печь. Не буржуйку.
Печь-гигантшу. Это она жила в этом доме. В этом звонком зале. Здесь было ее логово.
Мы были в новеньком петроградском крематории. Как он и пригласил.
– Регенеративная. По проекту товарища Липина. Профессора Горного института, – пояснял Каплун. Теперь он преобразился. Теперь он ожил.
Служитель едва не съездил нам по физиономиям огромными железными щипцами на цепи.
– Есть старушка. Есть красноармеец.
– Старушку? Или красноармейца? – поинтересовался Каплун у балерины, как в былые времена у балерин спрашивали: к устрицам – белое вино или шампанское?
О, наконец поняла я: так вот ради кого весь спектакль. Весь этот вечер. Эти шторы с павлинами и «Собачий вальс». Жизнь меняется. Поменялась. Но пара сановник и балерина так же вечна в комедии российской жизни, как Пьеро и Пьеретта, Арлекин и Коломбина в итальянской комедии масок.
Не помню, обрадовало меня это открытие или удивило.
Балерина… А впрочем, я же решила писать без выкрутасов: это была Спесивцева. Ольга Спесивцева – едва ли не последняя балерина в Петрограде. Остальные разбежались за границу. Соперниц у нее не было. Говорили только о юной Лидочке Ивановой. Восходящей звезде. Петербург не может без дуэли балерин. Ни при царе, ни при СССР.
Все тогда были либо за Иванову, либо за Спесивцеву. Даже те, кто никогда не видел балет.
Я любовалась Спесивцевой. Ее даже загробный свет полудохлой лампочки не портил. Именно так я всегда представляла себе библейскую Рахиль. Черные печальные очи, твердый, как фарфоровый, овал, гладкие черные волосы. Глупа она была неимоверно. Но глупа – тихой, не болтливой глупостью. А там уж прекрасное лицо превращало ее молчаливую глупость – в загадочность и тайну. Многим нравилось.
– Старушку или красноармейца?