– Это ты в Нате Пинкертоне вычитал?
– А что?
– Актриса. Вот что. Псть.
– Ты, Крачкин, пояснее выражайся.
– Куда яснее. Мечта, дети мои, не может стоять в очереди. Толкаться на рынке – не может. Селедку покупать – не может. Ей селедка и не нужна. Она не ест вообще. Не может носить туфли сапожнику. Сидеть в парикмахерской вместе с другими гражданками и всем показывать свою завивку перманент. Ей не нужна завивка. У нее нет мозолей. Нет морщин, потому что мечта не стареет. У нее не болят зубы. А главное, дети, мечта – не стареет. …Псть!
Самойлов воспользовался запинкой:
– Зубы болят у всех. У гражданки Берг тоже.
– А у Вари Метель – нет.
Самойлов фыркнул и покачал головой. Зайцев вздохнул:
– Я понял, Крачкин… Грустно это.
– Я не понял, – воинственно поддержал своего обычного соперника Самойлова Серафимов.
– Она не хотела, чтобы ее кто-нибудь сейчас случайно увидел – и узнал. Сравнил с прежней. Из артистического самолюбия не хотела. Как там Синицына сказала: гордая. Уж она поди изучила характер повелительницы своей.
– Да кто бы ее сейчас узнал? – Серафимов удивился искренне. – И фильмы-то такие уже давно не крутят.
Крачкин хмыкнул.
– Они всегда в голове у тех, кто их видел, – возразил Крачкин: – …Я с тобой, Вася, в кои-то веки согласен: грустно… Псть.
Только Нефедов молчал всю дорогу. Впрочем, ему никогда не отвечали, и он привык – без необходимости не заговаривал.
– Причалили, – сообщил шофер и остановил мотор.
Выгрузились.
– Ножик сразу на пальчики проверь.
– А то.
– Не удивлюсь, если к ним пара отыщется с тех, что на рояле сняли. Где она цацки свои хранила.
Прошли в прохладный вестибюль. Дежурного не было видно за газетным листом, который спиной сообщал что-то про германский рейхстаг и канцлера Гитлера, – Зайцев глянул вскользь.
– В мире все спокойно? – съязвил Крачкин.
– Завершился автопробег Ленинград – Москва – Ленинград, – спокойно отозвался дежурный. Выглянул.
– Привет, Савостьянов, – бросил Зайцев. Но тот был слишком увлечен – продолжал:
– Опытные дальнодорожные восьмицилиндровые лимузины Л-1 «Красного Путиловца». И несколько иностранных разных лет, для сверки.
«Ну нахал», – покачал головой Крачкин. Савостьянов и не заметил. Как ни в чем не бывало перегнул лист – сверился с глазастыми мордами автомобилей на фото, стал водить по снимку пальцем:
– «Паккард», «Паккард», «Пирс эрроу», «Испано сюиза». «Студебеккер», – палец передвинулся на машину с рылом без решетки: – «Изотта-Фраскини». – Чиркнул дальше: – Еще одна «Сюиза».
Мир автомобилей влек его куда больше, чем мир ленинградских правонарушений.
– Всё в порядке? – елейно-ядовито поинтересовался Крачкин. – С моторами?
– Только «Изотта» крякнулась – сошла. Но там понятно, старый драндулет, ей…
– Дома читать будешь! – разозлился Зайцев.
Савостьянов вскочил, выронив шуршащий лист.
– Приказано подготовить пятиминутку политинформации, – отрапортовал.
– Кем? Какую? – не понял Зайцев.
– Теперь перед началом каждого рабочего дня полагается, – объяснил дежурный. – Всем по очереди. Сообщения о международной обстановке и обстановке по Союзу. Вон график висит… До вас тоже очередь дойдет, товарищ Зайцев, – заметил Савостьянов садясь. Мол, не так запоете.
– Полагается… – Зайцев подошел к листку с плоской шапочкой кнопки. Увидел подпись товарища Розановой. Комсомольские затеи. Нашел свою фамилию. И опять чихнул. Обычно в вестибюле пахло грязной тряпкой, которой уборщицы тщетно наводили чистоту на истоптанных плитах. Но сейчас Зайцеву показалось, и здесь – пылью из комнаты актрисы.
– Все равно, Савостьянов. Комсомольская работа – это важно. Но и служба, между прочим, тоже. Не в булочной служишь. Повнимательнее.
Даже Туз Треф, умильно сидевший на собственном хвосте, пока проводник дул в дежурке чай, и тот пах не псом, а рассохшейся мебелью, пожелтевшей хрупкой бумагой, нафталином. Хотелось скорее в уборную – вымыть лицо, руки. Туз Треф вывалил в знак приветствия розовый язык, замел хвостом по плиткам. Но никто не остановился, и хвост снова обернулся вокруг зада.
Самойлов, Крачкин, Серафимов поднимались по лестнице. Желторотики взяли трамвай – отстали.
Зайцева кто-то потянул за рукав.
– Ты чего, Нефедов?
Зайцев видел, как с лестницы покосились трое остальных: заметили запинку. Во взглядах Зайцев успел прочесть мгновенное: «крыса». С того дня, как Нефедова перевели к ним, еще никого не арестовали, но это ничего не доказывало: доносы, отчеты могли собираться месяцами, годами. Совиное личико Нефедова оставалось все таким же сонным.
– Не нашел себя в графике политинформации?
– Погодите.
– Ну.
– Я ее видел. Варю эту Метель.
– Я заметил.
– Я ее в цирке видел.
Зайцев убрал ногу с лестницы, руку с перил.
– Что ж сразу не сказал?
– Давно, – уточнил Нефедов. – Когда мы сами номер работали.
– Когда Икаром был?
– Сыном, – поправил Нефедов. – Наш номер назывался «Икар и сыновья».
– Ладно-ладно. Я помню. Просто шучу так неуклюже. …Ну, дальше.
– Только она тогда себя называла не Метель и не Берг. И волосы красила. Они у нее черные тогда были.
– Может, она рыжие – красила. А черные были настоящие.
Совиный взгляд.
– Извини. Опять шучу. Ты не ошибаешься ли?
– Я теперь не сомневаюсь: она.
В вестибюль вошел мужчина в чесучовом костюме. Зыркнул на них. С куда большей опаской – на Туза Треф. Нырнул к дежурному, вернее, газетному листу.
– Так странно… – задумчиво добавил Нефедов.
«Ну, Савостьянов, погоди», – Зайцев снова повернулся к Нефедову – но так, чтобы держать дежурного на краю окоема. Перебил ободряюще:
– …Хорошие сведения. Молодец, что вспомнил. Объясняет, как ей к пятнадцатому году советской власти удалось не все драгоценности свои проесть.
Но Нефедова, похоже, обуяли воспоминания:
– Она работала в номере с Ирисовым-Памирским.
– В то время, Нефедов, многие делали странные вещи, чтобы прокормиться.
Зайцева куда больше занимал настоящий момент: дежурный приподнялся из-за загородки, показал посетителю пальцем на лестницу.
Чесучовый костюм бросился на лестницу – нет, к Зайцеву:
– Товарищи… Товарищ…
Выпорхнул платок, промокнул потный лоб. Шляпу посетитель зажимал под мышкой.
– Гражданин, вам чего? – рассердился Зайцев. – Савостьянов! Ты чего распускаешь население?
– А ему к вам! – донеслось невозмутимо.
– Я к вам… к вам!
– Ну так сядьте вон там и дождитесь, пока запишут…
– Я записал! – тут же огрызнулся дежурный.
Мужчина, задыхаясь, схватил его за обе руки, точно собираясь танцевать с Зайцевым польку-бабочку. Глаза беспокойные. С шумом вырывалось дыхание, обдавая Зайцева запахом больного желудка:
– Вы… Вы… Вы мемуары ее – нашли?
– Но я тоже хочу! – повторил он.
Мне он понравился, этот мальчишка и его бесконечные «хочу». Богатые люди редко чего-то хотят. Точнее – почти всегда не хотят ничего. И, как назло, липнут к актерам и актеркам. Как будто надеются отогреться чужим теплом, чужим весельем.
Но этот был еще живой, еще теплый. Наверное, потому что младший. Вот старший брат был не такой. Старший уже знал всё: что можно, как надо. Просто-таки знал всё. Скучно. Но ссориться я не хотела.
– Есть же другие места. Не обязательно к «Медведю», – напомнила я старшему, но он все гнул:
– Гимназистов туда не пускают.
Младший не сдавался:
– Но я хочу! Хочу с вами!
Только что ножкой не топает. Красивый капризный мальчик. Прелесть. Я его понимаю: когда еще в его жизни будет «нельзя»! Наследник крупнейшего состояния России. Разделит с братом, но все равно получится столько, что простому смертному и не вообразить.
А пока подчиняйся дурацким общим правилам. Пока делай, как старший брат скажет:
– Нет.
– Постойте, – я поднялась. Прелестные серые глаза блеснули надеждой.
– Гимназистов не пускают, – всё нудел старший брат.
Я люблю избалованных людей. Они милосерднее. Понятно, что милосердие их недорого стоит. Но все же. Дешевое милосердие все равно милосердие. Я не из тех, кто гнушается калачиком только потому, что цена ему копейка. …А вот суровых людей – боюсь: им ни себя не жалко, ни других.
Я поставила пуфик напротив мальчика. К самым его коленям. Нашла все нужное в ящике у зеркала: полные горсти.
Села на пуфик, расставила ноги и высыпала все в натянувшийся подол. Оба брата недоуменно уставились на баночки, палочки, кисточки, коробочки.
– Что это еще?..
Я и ухом не повела. Мужчины никогда в точности не знают, что есть что, но что такое пуховка, поняли оба. Я сдула в сторону лишнее. И приказала:
– Закройте глаза.
Серые глаза с готовностью закрылись.
– О, нет, – сказал старший. – Вы это не серьезно. Это не может быть серьезно.
– Я дьявольски серьезна, – успокоила я.
Коленями я чувствовала жар его коленей. Слушала его сдерживаемое дыхание. Чистое дыхание мальчика, которому с первого в жизни молочного резца доступен лучший в столице, во всей Европе зубной техник. Дыхание ребенка, развязывающего бант на рождественском подарке. Когда еще я смогу побыть доброй феей? Пыльца осела на плечах, на спине.
– Вы испортили ему гимназический мундир.
Вот зануда.
– Он ему сегодня не понадобится.
Я румянила нежные щеки. Он и бриться, наверное, еще не начал. Накрасила карминовым липстиком мягкие маленькие губы.
– Теперь не дышите, – приказала. – Смотрите вверх.
Серые глаза доверчиво вздернулись к потолку.
Глаза светлые – совершенно не годные для кино, невольно отмечаю: на пленке такие выходят совершенно белыми, жуткими – бельма с черными гвоздиками зрачков. Глаза у него прозрачные, а ресницы – черные. Я принялась чернить их еще больше. Чернить и закручивать. Прикасалась крошечной круглой щеточкой и любовалас