ь каким-нибудь воспоминанием из его детства.
— В жизни не видела такого мальчика!
Уразумев наконец, в чем дело, Паньця призадумалась.
— Это неприятно, дорогая моя. Я всегда думала, что первые заботы, которые он нам доставит, будут связаны с девицами. Но это еще успеется. Приглянется ему какая-нибудь барышня, и он забудет обо всем. Ах, какие у него глаза!
Гродзицкая не могла возражать восторженным речам Паньци и даже всплакнула.
К обеду она опоздала, советник сердился, что «ничего еще не сделано». Но постель была уже собрана, подушки и одеяла увязаны в тюки. Теофиль помогал укладывать мелочи. К четырем часам была заказана подвода, чтобы отвезти все это в Брюховичи. Пока нагрузили, время подошло к шести, а прислуга, которая должна была ехать с возницей, то и дело соскакивала с подводы и бежала на кухню за забытыми вещами.
Гродзицкие сняли на лето дачу, расположенную в самом лесу. Мебели там не было — только стол и два-три плетеных кресла. Все пришлось везти из Львова, это было настоящее переселение. Отец, мать и сын имели по отдельной комнате, а посредине была еще одна большая, пригодная для столовой. Но куда приятней оказалось сидеть на просторной застекленной веранде, где пахло соснами. Тут накрывали стол скатертью в голубых цветах, и советник привез рожок, старую игрушку Теофиля,— подавать сигнал прислуге на кухню в другом конце дома, чтобы несла следующее блюдо.
Отпуска Гродзицкий еще не получил. В будни он приезжал к обеду, затем отдыхал в своей комнате, шел прогуляться и после ужина возвращался во Львов — ночевать он оставался только в субботу или перед праздниками. Теофиль ходил на станцию встречать отца, вечером провожал его с фонарем. Он сам уговорил родителей ехать в Брюховичи, чтобы быть поближе к Львову и брать книги в библиотеке. Из денег, которые мать давала ему на дорогу, он экономил половину — в одну сторону шел пешком.
Выходил Теофиль утром, после завтрака, и шагал вдоль железнодорожного полотна по тропинке, повторявшей все неровности почвы, — то она взбиралась вверх, к самому лесу, то шла низом, у края поля; по дорожным столбам он отсчитывал пройденные километры, мимо него с грохотом пролетали поезда, минутку он отдыхал в Женьсне Польской на скамье у станционного домика, возле подвод, стоявших в лужах конской мочи, и наконец входил в пределы Львова, на что указывали быстро множившиеся рельсы. Он знал место, где можно было пролезть между старыми, негодными вагонами и через дыру в заборе выйти в глухой проулок, откуда минуты две ходу до Городецкой улицы. В кармане у него была завернутая в бумагу тряпочка — обтереть с ботинок пыль и грязь. Поменяв в библиотеке книгу, он еще немного бродил по улицам, где ему встречались какие-то совсем незнакомые лица, проходил под окнами своего дома, глядя на опущенные шторы, и возвращался ближайшим поездом, жуя в вагоне ржаной крендель с белыми пузырьками соли на темно-коричневой корке.
Устав с дороги и разомлев от запаха леса, он ложился на устланном сосновыми иголками бугре вблизи дачи и просыпался как раз вовремя, чтобы идти на станцию встречать отца. Но сперва он прятал книжку в глубокое дупло старой вербы, пахнувшей бронзовками, которые роились на потрескавшейся коре или, соединясь в нежные парочки, летали вокруг, отливая на солнце темно-зеленой бронзой.
Длинная полоска бумаги, на которой Теофиль выписывал из библиотечного каталога номера книг, как-то связанных с его сомнениями, была уже вся исчеркана. Он добросовестно одолел с дюжину сочинений, после которых «Жизнь Иисуса» вспоминалась как свежее весеннее утро. Не раз его одолевало искушение: не просить нынче у барышни-библиотекарши один из намеченных номеров, а взять да порыться в заманчивом каталоге и, упиваясь еще нечитанным романом Купера, превратить брюховичский лес в американские дебри, или войти в трудный, мучительный мир Жеромского, или предоставить Прусу поводить себя по улицам Варшавы, такой загадочной, будто она и Львов никогда не находились вместе на карте, окрашенной в один цвет, или слушать с Серошевским, как бьется человеческое сердце в юртах чукчей, или, на худой конец, вернуться к старомодному Клеменсу Юноше. Но он пересиливал себя и опять брал какой-нибудь толстый том с чистыми, незахватанными страницами, вызывая безмолвное удивление веснушчатой барышни. Поддерживало его в этом чтении тревожное любопытство и странная злая радость, с какой он воспринимал все, что могло унизить веру.
В особой тетради Теофиль записывал свои замечания и перечитывал их, чтобы хорошенько запомнить. Там были обнаруженные в Евангелиях противоречия, дотошные сравнения языческих и христианских обрядов, исторические факты, не согласующиеся с церковными преданиями, неразрешенные вопросы. «Откуда известно о падении ангелов, если в Священном писании об этом не упоминается?» «Мы знаем только три года из жизни Христа. Вся его молодость, до тридцати лет, неизвестна». Подобные вопросы привели его к апокрифам, он был поражен, открыв для себя эту лубочную литературу, но, сделав из нее выписки, заключил их следующими словами: «Благодаря какому покровительству или случаю четыре Евангелия стали каноническими?» Снова и снова его обступали дебри ересей, разросшиеся в первые века христианства. Как объяснить, что люди, жившие в те времена и в тех местах, описывали каждое из евангельских событий по разному и были готовы претерпеть за свои убеждения смерть и пытки, — в чем догматика усматривает высшее доказательство истины. До XI века в Вифинии жили евиониты, утверждавшие, что среди них находятся потомки братьев Иисуса!
Купив дешевое издание Нового завета, Теофиль держал его под рукой и, читая критические сочинения, тщательно сверял цитаты. Первая глава Евангелия от Луки — это позднейшее мессианистское добавление о чудесном рождении от девы, неизвестном Матфею. Две родословных Иисуса — у Луки и у Матфея — различны до невероятного: уж не говоря о несовпадении имен, у одного их сорок два, у другого только двадцать шесть, то есть меньше на шестнадцать поколений; или на четыреста лет! Рассказы о взятии Иисуса под стражу и суде над ним сбивчивы и неправдоподобны. Если с самого начала не признать, что Евангелие — это откровение господа, то чего стоят книги, повествующие о событиях, происходивших без свидетелей? Крест, на котором казнили осужденных, был простым столбом (по-гречески «ставрос») и не имел ничего общего с символическим знаком, появляющимся за много веков до Христа в разных религиях. Бог Митра — Sol Invictus — рождается двадцать пятого декабря. Малютку Диониса каждый год убаюкивает в яслях пение дельфийских жрецов. Богиня Хатор с младенцем Гором бежит от преследований Сета в Египет на ослике; иллюстрация этого мифа в помпейских фресках, изображающая богиню с ореолом вокруг головы, поразила Теофиля. Когда родился Кришна, злой король Канса приказал убить всех младенцев в стране. Разве Ирод (даже если бы он не умер за четыре года до рождества Христова) мог решиться на такой шаг без согласия римского прокуратора?
Идиллия Ренана вспоминалась теперь как слышанная в детстве сказка. Ее заслонила печальная картина страны порабощенной, стоящей на низкой ступени цивилизации, не знающей ни искусств, ни наук, ни каких-либо духовных стремлений, страны фанатичной и дикой, править которой для просвещенного римлянина было равно изгнанию. Теофиль проникся глубокой симпатией к Пилату. В поисках сведений о прокураторе он наткнулся на «Иудейскую войну» Иосифа Флавия и, наконец, в сборнике новелл Анатоля Франса прочитал рассказ «Прокуратор Иудеи», который наполнил его чувством блаженства. Вот где истинное соотношение событий! Вот верное чувство тех времен и людей!
«Бог Иисус» Немоевского показался Теофилю скучным, астральные мифы — натянутыми и нелепыми. Не нонравилась ему также критика Библии на немецкий лад, где для одной главы Книги Бытия находили нескольких авторов, где текст кроили на все более дробные куски, где ранние и поздние редакции, а также интерполяции спутывались в клубки-головоломки. По его мнению, это было не нужно, даже вредно. Приведись ему и дальше читать такие книги, могло бы случиться, что в один прекрасный день ему захотелось бы поверить в единство и подлинность Библии, только из отвращения к этой утонченной и въедливой подозрительности.
В свою клеенчатую общую тетрадь он старательно записывал мнения отцов церкви, различающиеся между собой, либо не согласуемые с современной верой. Св. Августин спрашивает, могут ли духи обретать телесный облик до такой степени, чтобы вступать в связь с женщинами, и разделяет взгляд, что лесные или полевые духи бывают инкубами. К этой записи Теофиль сделал пометку: «"De civitate Dei", XV, 22. Проверить!» И сразу же стал размышлять: «Почему теперь церковь не занимается изгнанием бесов из людей? Наверно, не потому, что сама перестала в них верить, а просто вера эта теперь ужасно непопулярна. Применять ее не применяют, но и отбросить ее без ущерба для Евангелия нельзя». Выписывая некоторые скабрезные цитаты, он всегда снабжал их подробным указанием источников, чтобы не оказаться в дураках. Попадались среди них совершенно поразительные: например, предположения о том, каким способом была оплодотворена дева Мария. Или такое: Керинф и Папий полагают, что земное царство Христа после второго пришествия будет длиться две тысячи лет, а Лактанций говорит, что праведники тогда произведут на свет бесчисленное потомство. Евангелисты и св. Павел надеялись, что второе пришествие Спасителя свершится еще при их жизни. Частенько Теофиль убеждался, что в источниках нет тех слов, на которые ссылаются авторы. И это тоже аккуратно заносил в свою тетрадку.
Из разных упоминаний Теофиль впервые узнал о прискорбных страницах в истории церкви, не без труда собрал он еще кое-какие сведения о Марозии, об Иоанне XII, этом Гелиогабале папства, который проматывал наследие апостолов, устраивал оргии в стенах Латераца, ослеплял и кастрировал епископов, пил из священной чаши за здоровье дьявола; наконец, «Леонардо да Винчи» Мережковского погрузил Теофиля в развратную и кровожадную атмосферу семейства Борджиа. Однажды, провожая отца на станцию, он нечаянно обмолвился об этом.