— Возьмите, например, Евангелие от Луки. Писал его грек, который о Палестине понятия не имел. Ему каэалось, что дорога из Капернаума в Иерусалим пролегает между Самарией и Галилеей. Это все равно как нам бы сейчас сказали, что из Львова в Вену надо ехать по дороге между Австрией и Швейцарией. Разумеется, тому, кто убежден, что Евангелие от Луки — книга богооткровенная, трудно будет втолковать, что святой дух не знает географии.
— Вот наворотили чепухи! — Вайда хлопнул себя по ляжке.
— Идиот! — возмутился Левицкий.
— А что такого? И слова сказать нельзя?
— Тихо, ты! — толкнул его Левицкий локтем. — Продолжай, Гродзицкий.
— Лука так же, как Марк, сам ничего не видел и только рассказывал то, что слышал от других.
— Но святой Матфей был апостолом, — вставил Сивак.
— Евангелие от Матфея написано не апостолом, а неизвестным автором, его тезкой.
— А святой Иоанн? — спросил Левицкий.
— Со святым Иоанном у церкви было больше всего хлопот. Много времени прошло, пока его книгу признали канонической. Еще святой Августин считал некоторые места в его Евангелии апокрифами.
— А что такое апокрифы?
— Подложные сочинения, которые приписывают апостолам.
В эту минуту из пересохшего горла и запекшихся уст Костюка вырвались слова, которых от него никак не ждали:
— Никто не видел… Никто не присутствовал… Ничего не произошло… Но как же это «ничего» могло изменить весь мир?
Три пары глаз, взглянув на пылавшее румянцем худое лицо Костюка, уставились на Теофиля.
— Ох! — вздохнул Теофиль. — Это проблема историческая, так же как буддизм или магометанство. Еще Дюпюи сказал, что вскоре Иисус станет для нас тем же, чем стали Геркулес, Озирис, Бахус.
— А кто был сей господин? — спросил Вайда.
— Он по твоему ведомству. Был членом конвента.
— Мое ведомство начинается только с Коммуны. Все же я готов оказать почтение гражданину Дюпюи при условии, что ты будешь лучше произносить его имя.
— Ну, скажи, Левицкий, разве не срам, что такой олух ходит на двух ногах? — вздохнул Сивак.
— Э, ты преувеличиваешь роль хождения на двух ногах. Но вернемся к теме — мне не совсем понятно, что этот тип, живший сто лет назад, разумел под словом «вскоре».
— Это значит «теперь», — сказал Сивак. — Ведь мы живем в последний век христианства, конечно, кроме Костюка: он-то живет в первом веке.
Теофиль посмотрел на Костюка. Да, ему только и слушать все эти вещи! На его скулах горел румянец, он сидел неподвижно, лишь изредка потирая свои большие, потные руки. У него был вид юноши, посвещаемого в тайны пола.
— Ничто не дает нам права, — начал Теофиль, подзадоренный его сверкающим, жадным взглядом, — смотреть на христианство как на что-то единственное в своем роде, исключительное. Оно было таким же историческим явлением, как всякое другое. Христос — если он существовал — был сильной личностью, из тех, что создают новые исторические движения. Однако их значение преувеличивают. Прошло уже двадцать веков, а человечество далеко еще не стало христианским. Если подсчитать точнее, эта религия живет завоеваниями средневековья. С того времени число новообращенных либо уменьшается, либо уравновешивается числом отступников. Ныне это великое течение иссякает, то, во что мы верили, становится всего лишь любопытным мифом. Не случилось это раньше лишь потому, что исторические исследования начались недавно. До восемнадцатого века христианин не знал об истоках своей религии ничего, кроме того, чему учила церковь. Теперь все проясняется колоссальными данными сравнительной истории религий. Вот, например, святой дух на арамейском языке, на котором говорил Иисус, называется Руха, и слово это женского рода. Появляется он в образе голубки. Это символ богини-матери, которую чтили еще в каменном веке. Это вавилонская Иштар, ханаанская Астарта, иранская Анаитис, греческая Афродита…
Теофиль наконец увлек своих строптивых слушателей. Говорил он с возрастающим воодушевлением, выкладывал все, что узнал в последние месяцы, чувствуя уверенность в своей памяти, отдаваясь свободно лившемуся потоку слов. Видно, это созрело за дни, проведенные в лесу, в одиночестве, которое он изведал впервые в жизни. Он обязан ему больше, чем предполагал. Преодолев обычную скованность, он говорил все громче, жестикулировал. Никто его не прерывал. Все четверо сидели, уставившись на него и робея. Магия устного слова усиливала доводы. Ярким впечатлением легче пленить юные умы, чем рассуждениями. Впрочем, историческая критика, волшебная флейта тех времен, побеждала самые непокорные души.
O последовательности Теофиль не думал, говорил обо всем сразу, воскрешал собственные сомнения, чтобы опять их уничтожить, воспроизводил стиль, а порой и буквальный текст прочитанных книг — их меткие формулировки, как зажигательные снаряды, воспламеняли мозг, так что он вмиг создавал им подобные и, увлеченный своими находками, становился все более напористым и гибким.
Теперь у Теофиля был еще один слушатель. Ксендз Грозд, привыкший после лечения в Карлсбаде к далеким прогулкам, свернул с главной аллеи и только собрался спуститься в овраг, как громкие речи Теофиля заставили его остановиться. Он даже испугался. За кустами сирени и жасмина он не мог видеть говорившего, но не сомневался, что это голос юноши, причем, как ему показалось, знакомый. Для духовной особы было неприлично слишком долго стоять у кустов в таком, достаточно людном месте, и при каждом шорохе приходилось делать вид, будто он прогуливается. Но он удалялся лишь на несколько шагов и с минуту стоял, облокотившись на балюстраду, — пусть прохожие думают, что он любуется видом расположенных внизу предместий, серых и унылых, похожих на застроенный какими-то сараями гигантский двор, где железнодорожные платформы и станции казались кучами металлического лома. Возвращаясь к кустам, ксендз Грозд слышал все тот же голос, страстно обрушивавшийся на устои церкви.
Осторожно отодвинув ветки тростью, ксендз разглядел четырех гимназистов, сидевших на скамье, и под деревом — святотатца. Но видел он все это как в тумане, он был близорук, лица расплывались белесыми, мутными пятнами. Грозд подумал с горечью, что вот у ксендза Скромного рысье зрение, а никакой пользы тому не приносит, и впервые в жизни он готов был пожалеть что столько вечеров просидел, портя себе глаза, за выписыванием цитат из церковной литературы. Подумал он об этом не только с горечью, но и с обидой, потому что юный, дерзкий голос сыпал цитатами, причем такими, каких ксендз Грозд и припомнить не мог.
Ему было все труднее отрываться от манящих кустов, и он догадался, стоя возле них, чертить концом трости фигуры на песке, как бы в рассеянности или в раздумье. Эта выдумка позволила ему беспрепятственно выслушать тираду о нелепости библейской космогонии.
С гораздо большим пылом, чем на Евангелие, Теофиль нападал на Ветхий завет. Текст он недавно перечитал, отлично помнил и издевался над ним с безудержной жестокостью. Он испытывал глубокое отвращение к этим книгам, где столько злодейств, коварства, книгам, где один из лучших, Давид, «муж угодный богу», и тот был жестоким, развратным, лицемерным деспотом.
— Разве не поразительно, что столько народов пали на колени перед божеством жалкого семитического племени? Какой глупец поверит, будто причина возникновения мира в том, чтобы, увеличить славу именно Иеговы? Ничто так не повредило христианству, как союз С Ветхим заветом. Если бы оно вовремя отреклось от него, мы, пожалуй, могли бы отнестись к этой религии с сочувствием. Какое унизительное и ненужное бремя — два тысячелетия влачить за собой мировоззрение полудикого народа!
— Гродзицкий, — спросил вдруг Костюк, — ты веришь в бога?
Ксендз Грозд вздрогнул.
— Прошу прощения, — сказал не без ехидства д-р Кос, довольный, что напугал законоучителя.
Ксендз не на шутку смутился. Буркнув что-то невнятное, он искоса бросил на учителя испытующий взгляд. Сомнений нет — Кос знает, почему он здесь стоит, и, возможно, наблюдает за ним уже некоторое время. Впрочем, Кос этого не скрывал.
— Ах, — вздохнул он, — как мы ошибаемся, думая, что молодежь ходит в парки только из эротических побуждений!
Ксендз уже овладел собой и, глядя учителю в глаза вернее, чуть ниже глаз — такая у него была привычка сказал:
— Не понимаю, как педагог может шутить в такую минуту.
Учитель спокойно встретил взгляд, пред которым трепетала вся гимназия. Выслушав с полдесятка фраз столь неожиданного содержания в этом месте, казалось, созданном для амурных похождений солдат и толстощеких нянек, и по голосу догадавшись, кто говорит (слуховая память у Коса была лучше, чем у Грозда), д-р Кос тотчас пришел в состояние умственного возбуждения и забыл об осторожности.
— Жаль, что мы не слышали ответа на этот занятный вопрос, — сказал он с усмешкой.
Но ответа вообще не было. Внезапное обращение Костюка перебило ход мыслей Теофиля, и он не сразу понял, о чем его спрашивают.
— Ш-ш-ш! — зашикал Вайда. — Тут шляется какой-то долгополый.
Превосходство Теофиля подавляло Вайду; не в силах усидеть спокойно, он уже несколько минут стоял, машинально поглядывая по сторонам, и заметил наверху тень сутаны.
— Разойдемся кто куда, — посоветовал он.
— Ладно, — сказал Теофиль. — Вы все идите вниз, а я минуты через две поднимусь наверх.
Ксендзу Грозду не столько хотелось узнать ответ на «занятный вопрос», сколько его мучило сомнение, верно ли он расслышал фамилию, — внезапное появление Коса прямо-таки оглушило его. Поэтому он не терял из виду тропинку, от которой Кос пытался его увести. Но было уже поздно. Из-за кустов появился Теофиль и, не замечая ничего вокруг, прошел с опущенной головой в двух шагах от ксендза.
— А вы уверены, что говорил именно он? — шепнул Кос.
Грозд снисходительно усмехнулся.
— И это говорите вы, преподаватель психологии! Если бы нас обманул слух, достаточно взглянуть на его лицо.
Лицо Теофиля горело. Ему было душно, он расстегнул высокий воротник, чтобы не давило шею. В изнеможении он остановился у балюстрады, прикрыл глаза и стал слушать, как стучит в висках пульс — гулко, будто в пустоте. Он и впрямь чувствовал в себе пустоту, абсолютную, страшную пустоту — как будто с потоком слов из него вылилась душа. Он дышал медленно, глубоко. Ноги у него дрожали. Он осмотрелся — в десятке шагов, у поворота аллеи, была свободная скамья. Теофиль с трудом до нее дотащился.