Небо в огне — страница 22 из 51

Когда разошлись мальчики, их забаву подхватили взрослые.

— Как знать, — сказал Кос, — может, это следствие изучения догматики? Религия — дело чувства, для чего же пытаться оправдывать аргументами разума то, в чем всегда приходится в конечном счете ссылаться на авторитет святого духа?

— Религиозная вера, — возразил ксендз, — заключает в себе самой убежденность, которая выше всякой логики доказательств.

— Но разве минуту назад мы не были свидетелями того, как непрочна эта убежденность? Нет, религию нельзя доказать, можно лишь приводить доводы, склоняющие нас признать ее истиной. В пределах науки или этики…

— Религию нельзя свести к науке или морали. Она в корне отличается от них, она подчеркивает бессилие и несовершенство человека.

— Возможно. Но ее голос становится все слабей. Дух современности по сути своей — научный.

— И это его погубит. Что дает наука, кроме неуверенности и смятения?

— Свободу.

— Сказано: «Истина сделает тебя свободным».

— Но в том же Евангелии задан вопрос: «Что есть истина?»

Законоучитель с интересом взглянул на своего коллегу.

— Сколь прискорбно, что вы, так хорошо зная Священное писание, делаете из этого такое дурное употребление. Вы ссылаетесь на человека, который, стоя перед лицом бога, накануне дня, преобразившего мир, даже не догадывался об этом.

— Я не осуждаю Пилата. Боюсь, что на его месте я вел бы себя точно так же.

— Пилат был человеком без воображения. Даже ваш Ренан осудил его.

Они все стояли на том же месте, увлекшись жарким спором. Более нервный д-р Кос порой отходил шага на два и тотчас возвращался, подбегал к ксендзу то с одной, то с другой стороны, а ксендз, опершись на трость, лишь слегка повертывался, подозрительно следя за ним, как бык за пикадором.

— Свобода! Ложная свобода. Свобода по отношен к Христу — это бунт рабов! Что она может вам дать, кроме разочарования? Ваша наука мертва, от нее смердит падалью.

Кос решил, что пора закурить.

— Почему же вы, — сказал он, затянувшись, — обращаетесь к науке за доказательствами и подтверждениями? Почему так поспешно подхватываете все, что может вам пригодиться в этих никчемных и жалких исследованиях?

— Да потому, что даже сатана славословит бога. Наша задача — показать, как нынешняя наука, против своей воли, служит промыслу божьему. Геолог находит в недрах земли следы потопа; френолог, изучая человеческий череп, подтверждает, что три сына Ноя разделили между собой землю. Как будто дух человеческий, расплачиваясь за какие-то давние кощунства, не может коснуться ни одной тайны, чтобы из нее не глянул на него бог.

Кос даже свистнул от удовольствия. Ксендз обернулся назад — ему и в голову не пришло, что доцент университета, преподаватель VIII ранга, мог засвистеть. Когда же он поднял глаза на Коса, лицо у того было серьезное и сосредоточенное.

— И все же я думаю, — сказал Кос, что мальчик был прав. Ветхий завет — это непростительная оплошность христианства. Если б оно его не поддержало, он превратился бы в памятник старины, как «Энума элиш», который, пожалуй, выше по силе поэтического видения. Приверженцами Ветхого завета осталась бы лишь кучка евреев — пускай бы себе коснели в понятиях неолитической эры, для красочности картины мира. За столько веков было немало удобных случаев избавиться от этого печального наследства, Последний упущенный случай — Тридентский собор. Были бы тогдашние доктора церкви лучше осведомлены об успехах естественных наук в шестнадцатом веке…

— Не забывайте, пожалуйста, — перебил его ксендз, — что в Священном писании прежде всего надо искать учение религиозное и нравственное. Это не трактаты по естествознанию или истории, однако религиозные и нравственные истины излагаются в Писании на фоне сведений из разных областей, причем в такой форме, в какой они были известны в эпоху, современную этим произведениям.

— Ого! — удивился Кос. — Отчего же церковь не придерживалась всегда такого взгляда? Насколько легче пришлось бы тогда экзегетике, это избавило бы ее от многих хлопот с первой главой Книги Бытия!

Но ксендз Грозд, не колеблясь, отверг это облегчение.

— Напрасно вы тревожитесь об экзегетике, — сказал он. — Она неплохо справляется с тем, что вызывает у вас такое презрение. Первую главу Книги Бытия нельзя ни в чем упрекнуть, даже с точки зрения вашей «современной науки». Библейская космогония — шедевр простоты и логики, совершенно поразительный для эпохи мифов. Ваш хваленый «Энума элиш» — это собрание кошмаров, привидевшихся в бреду.

— Не согласен. Мардук создавал мир в более разумном порядке, чем Элогим. Сперва он создал небо, потом небесные тела, землю, растения, животных, наконец человека. Кроме того, в вавилонской космогонии чувствуется дыхание космических просторов, это вам не наивный рассказ о шести днях творения, с утра до вечера.

— Никто никогда не сомневался, что гексамерон в Книге Бытия — это символическая неделя.

— Но, сдается мне, святые Иоанн Златоуст и Иероним…

Ксендз Грозд сделал жест, который показался д-ру Косу неуважительным по отношению к таким столпам церкви.

— Библейское описание сотворения мира не так уж тесно связано с гексамероном, как можно подумать при беглом чтении. Оно состоит из восьми творческих актов воли божьей, разделенных в шести местах, как бы рефреном, упоминаниями о том, что был вечер и было утро, день такой-то. Похоже, что в первоначальном рассказе этих дней вообще не было.

— Что еще за первоначальный рассказ?

— Предполагают, что космогонию Моисей взял из преданий, возможно, времен Авраама. Это были верования эпохи патриархов,

— Стало быть, вы допускаете в таком важном разделе Пятикнижия интерполяцию? — удивился Кос.

— Я не признаю этого термина, его вконец опозорили нелепые писания маловеров и протестантских богословов. Согласно гипотезе, которую предложила Библейская комиссия, Моисей не трудился лично над Пятикнижием а пользовался услугами «соферим», то есть писцов, получавших от него указания. Труд этот осуществлялся во время сорокалетнего странствия в пустыне, прошел не один год, пока было создано однородное целое.

— Очевидно, внушенное богом?

— Очевидно, да. И, возможно, в текст были внесены какие-то изменения, в него могли даже проникнуть толкования, вписанные на полях.

— Идея весьма увлекательная и лестная для постановки канцелярского дела у вождя кочевых племен. Но прошу не прогневаться за такой вопрос: нет ли в гипотезе о позднейшем включении шестидневной системы того, что церковь называет «opinio temeraria»?

— Ошибаетесь. «Opinio temeraria», — это если человек усвоит какой-то взгляд в вопросах религии или упорно его придерживается без надлежащего основания — «sine ratione sufficiente», и с пренебрежением к авторитету церкви — «cum contemptu auctoritatis». А то, что я вам изложил, ни в чем не отступает от официального мнения церкви, лишь поясняет его и дополняет.

Ксендз Грозд уже давно оставил оборонительную позу и, обретя естественную свободу движений, стал прохаживаться неспешным шагом, то и дело останавливаясь, чтобы плавным жестом обратить внимание собеседника на какой-либо оттенок своих доводов. Прежний неприязненный его тон исчез, уступив место благодушию. Он слушал себя с удовольствием и не сомневался, что Косу тоже приятно его слушать. Он почти огорчился, когда Кос, глянув на часы, сказал:

— Весьма сожалею, но мне пора возвращаться в город.

Это было сказано искренне. Беседа с ксендзом забавляла его, как иной раз статьи в «Церковной газете» или в «Катехизическом ежемесячнике», но была еще увлекательней, так как ее можно было направлять по своему желанию.

У трамвайной остановки ксендз Грозд простился с ним рукопожатием, пожалуй, даже сердечным, если вспомнить, что ксендз обычно протягивал руку мирянину с особым высокомерием духовного лица, ожидающего, что ее поднесут к губам.


XIII

Пустота, которую чувствовал в себе Теофиль, начала заполняться, но как-то странно. В ней еще не было ни понятий, ни слов, ни образов, а как бы звучала некая мелодия или ритм, усиливаясь и затихая равномерными волнами. Это осаждало его, как далекое воспоминание, которое сперва возвещает о себе запахом, цветом, пока не сгустится в образы предметов, в определенное пространство, в единственное и неповторимое мгновение. В памяти возникали клумбы с анютиными глазками, крылечки крестьянских хат, обросшие диким виноградом, куст пионов, мальвы вдоль старой, полусгнившей ограды, полоса цветущего льна, глядящая тысячеоким голубым взором, звонкое пение жаворонков в поле; скрипели ржавые петли окон с мутными, радужными разводами на стеклах, кудахтали куры, кружилась у будки собака и ловила мух. Образы возникали и исчезали под звуки все той же мелодии, далекой, таинственной и животворной, — казалось, она-то и порождает в воображении эти картины.

Неведомыми путями-дорогами, где каждый поворот на миг расцветал, чарующей красой, всплыл наконец в сознании пруд у мельницы, где меж двумя струями воды, шумевшей в шлюзах, плавали утки. От пруда шла тропинка посреди приземистых яблонь с беленными известью стволами и вела она к опрятному домику в глубине сада. В саду том росли лекарственные растения — шалфей, майоран, рута, мята, полынь; он окружал дом приходского священника запахами волнующей древности, напоминая сердцу о тех временах, когда на опушке лесов, еще населенных старыми богами, вот такой же домик, похожий на сундучок, был вместилищем и нового слова божьего, и аптечки для врачевания недугов.

Ксендз Пруссота не только по имени, но и по всему облику, казалось, сошел со страниц буллы папы Иннокентия, — ему бы бродить среди хаотически громоздящихся бревенчатых городов, окруженных частоколами, среди лесных сельбищ, среди лугов и полей, где по межам высились деревья, еще помнившие Пястов. То был добродушный великан, и если бы судьба разумней выбрала год его рождения, он бы охотился на туров, лосей и медведей, — но они уже перевелись, и потому он гонялся за дьяволом в глухой галицийской деревушке, где проживало несколько сот душ. Загрубелые эти души каждое воскресенье дрожмя дрожали от его громового голоса, который за четверть века изрядно расшатал стропила старенького деревянного костела. Во время прошлогодних каникул Теофиль дня не пропускал — разве в самую отчаянную непогоду, — чтобы не постоять у ограды сада, где вместе с вечерним солнцем появлялось, такое же круглое и красное, лицо ксендза Пруссоты.