Небо в огне — страница 3 из 51

1 февраля 1912. Четверг. Сильный мороз, в полдень — 10°. Теофиль дома — малые вакации. Надо следить за его занятиями, читает много неподходящих книг. Опять при выплате жалованья дали золотой в сто крон. Зося хочет откладывать. Ян Тафф, директор гимназии им. Собеского, выбросился из окна и разбился насмерть — говорят, нервное расстройство. Непонятно, что могло терзать этого благороднейшего человека. После обеда спал. Потом с Зосей и Теофилем пошли в книжный магазин Альтенберга, купить «Гром мацеёвицкий» Валерия Пшиборовского. Автор в Варшаве осужден на 6 месяцев тюрьмы за то, что в этой книге «сеет ненависть» к москалям; книгу решено уничтожить. Ужинали в Краковском отеле, потом на санках домой. Легли в 10 ч. 30 м.


Советник не любил, чтобы его чтение прерывали; жена и сын, зная это, старались запомнить ту или иную подробность, чтобы потом обсудить. Но быстрый бег времени, мчавшегося в коротких фразах, уносил с собой все, и под конец пани Зофье только и оставалось вздохнуть раз-другой. В этих вздохах, разумеется, был налет грусти, навеянной картинами более молодых лет, но по существу в них царили покой и безмятежность. Слушая день за днем повесть своей жизни, пани Зофья могла обозревать ее ясные горизонты и с улыбкой думать о мимолетных облачках, которые когда-то, наверно, казались ей грозными тучами. Как ровна, спокойна и надежна была их супружеская любовь! Как прочно было ее, Зофьи, место в жизни и мыслях Альбина! Какой теплотой дышали отдельные места хроники, которые Альбин, покашливая, не слишком искусно пропускал! Теофиль догадывался об этих пропусках и понимал, что там говорится о любовных секретах родителей.

И для него эта хроника тоже была полна очарования. Его забавляла сама история дня, который менял свое место в неделе и с таким же непостоянством менял погоду — то повеет оттепелью, то опять затянет все льдом и снегом. А думая о себе, Теофиль будто видел, как он растет, — это напоминало ему естественно-научные фильмы, где в течение нескольких минут показывают, как из крохотного побега развивается растение. Всего минуту назад он составлял поезд из стульев, а в середине второй тетради получал часы за хорошие отметки. Два-три слова, короткая фраза — и из темных уголков памяти выплывают предметы и впечатления, как бы воссозданные вновь; порой ему казалось, что он слышит собственный голос и топот резвых детских ног по комнатам, так «же постепенно менявшим свой облик на страницах этих достовернейших тетрадей.

Прежде народу в семье было побольше, но о тех временах даже хроника упоминала очень скупо. Дедушка и бабушка исчезли за каким-то поворотом реки времени, прежде чем Теофиль успел к ним приглядеться. Деда он вовсе не помнил и представлял его себе старичком со старинной гравюры: в шлафроке, в ночном колпаке с кисточкой и с чубуком длиной в метр. Отец свято хранил этот чубук, Теофилю несколько раз удалось подержать его в руках и понюхать. От чубука шел слабый, но явственный запах табачного дыма, который пропитал вишневую древесину и оказался долговечнее человека. Бабушку Теофиль помнил сгорбленной старушкой в черном, которая во время грозы, при громе и молниях, ходила по двору с освященным колокольчиком, чтобы усмирить грозные небеса. Легкий звон и тонкий запах дыма — вот и все, чем держались в памяти Теофиля эти два угасших существа.

Время безжалостно сузило круг семьи. Пани Гродзицкая вошла в нее сиротой, потеряв мать через несколько месяцев после свадьбы, а единственная ее сестра задолго до того уехала с мужем в Америку, в эту удивительную, загадочную страну, где искали убежища всякие мошенники. Там и след ее пропал, так что у них троих во всем мире не было живой души, которая могла бы притязать на их любовь и заботу.

Пани Зофья приготовила мужу второй завтрак, он положил сверток в портфель. Уже надев шубу, он вернулся в прихожую поцеловать жену и пожать руку сыну.

— Не теряй времени! — сказал отец на прощанье.

Вскоре и мать ушла с прислугой за покупками. Теофиль остался один в тихой квартире. Печи уже погасли, безмолвным потоком струилось время, отсчитываемое тиканьем часов; на улице скрипел снег под колесами возов, через окна проникали косые лучи солнца, и в них мерцали пылинки. Теофилю вспоминалось много таких же часов в прошлом; предоставленный самому, себе, он точно так же ничего не делал, ничем не нарушал их покоя, счастливый уж тем, что находится в надежном, теплом уголке, среди привычных предметов, стоявших, сколько он их помнил, все на тех же местах,

Вдруг раздались странные дребезжащие звуки — как будто по зазубринам сложного механизма катился стеклянный шарик; раз-другой даже намечалась какая-то мелодия, но тут неожиданное препятствие опять выбивало шарик из ритма, и наконец он смолк, уткнувшись в тишину, как в выдолбленную ямочку. Это внезапно ожил испорченный, много лет не заводившийся музыкальный ящик с фигурками святого семейства; что-то повлияло на него извне — тепло ли, ржавчина или холод, проникавший сквозь поры в стене, — и ящик на миг пробудился от летаргического сна. Теофиль все ждал, не зазвучит ли опять этот древний механизм, преданный и надежный домашний кумир.


II

Заметив в нескольких шагах перед собой гимназиста, учитель Роек перешел на другую сторону улицы, где не было тротуара и по неровной, скользкой земле трудно было идти. Он был уверен, что это один из его учеников. Того и жди раскланяется, а потом увяжется за тобой, как тень, или засеменит рядом, а то еще и заговорит! Учитель боялся гимназистов, считал их всех наглецами, кроме того, его вообще раздражала молодость тем, что у каждого из этих мальчишек она могла сложиться лучше, чем у него.

Нынче он опять ушел из дому, не допив кофе, от которого отдавало грязной кастрюлей, и если б мог, то никогда бы не вернулся в эти вечно неприбранные комнатенки, почерневшие от кухонного чада и дыма. Двадцать лет назад он женился на девушке, которая была прелестна как ангел, однако нищенское существование превратило ее в сущую ведьму. В первые годы он имел на содержание дома немногим больше ста крон и залез в долги, пожиравшие каждую надбавку жалованья. На третий год появился ребенок — родился, даже не крикнув, прожил несколько дней, обводя глазами закопченный потолок, и умер, так и не издав ни звука, будто понял, что тут для него нет места. Пани Роек рассчитала прислугу, надеясь, что управится одна и сумеет сделать кое-какие сбережения, однако добилась лишь того, что ее руки огрубели и красота увяла у плиты. От непрестанных ссор из-за погреба, чердака, водопровода, грязи в коридоре она стала сварливой, набрасывалась на прислуг и соседок по дому, несколько раз ее вызывали в суд, сгоняли их с квартиры. Все же это был еще период бунта. Пани Роек боролась с паводком жизни, пыталась выбиться наверх. Но в конце концов она сдалась и опустилась на самое дно: целые дни просиживала у сторожих, у прислуг на чужих кухнях и, напичканная сплетнями, возвращалась домой, чтобы сготовить из плохо очищенной картошки и жилистого мяса обед, съесть который мог только сильно изголодавшийся человек.

Учитель Роек скрывал от жены размер своего жалованья. Но делал он это очень осторожно, утаивая из всей суммы только мелочь, что в последнее время составляло четыре кроны пятьдесят два геллера в месяц. Деньги эти он откладывал в ссудо-сберегательную кассу, а книжку носил на шнурке, надетом на шею под рубашкой. Таким способом Роек накопил около двухсот крон, в которых видел залог некоего туманного лучшего будущего. Мечтал он, правда, еще кое о чем: надеялся в ближайшее время получить VIII ранг, но решил дома об этом умолчать...

Уже подходя к гимназии, Роек догадался, что мальчик, шагающий там, по тротуару, — это Теофиль Гродзицкий, из всех гимназистов самый для него ненавистный, так как был сыном его давнего школьного товарища. Восемь лет просидел Роек с отцом Теофиля если не на одной парте, то, во всяком случае, почтя рядом. И теперь его кидало в дрожь при мысли, что он слова встретит Гродзицкого, почувствует на себе взгляд, полный жалости и презрения. Он старался устранить всякую возможность этой встречи и, прочитав в журнале VI класса «А» фамилию «Гродзицкий», едва не пошел просить директора, чтобы ему дали другой класс. Все же Роек этого не сделал, заранее зная, что ничего не выйдет; он только всячески избегал общения с Теофилем, почти не вызывал его, — а вдруг придется поставить плохую отметку, и тогда не миновать на родительском собрании встречи с паном Гродзицким. Теофиль тоже держался настороженно.

— А, Роек! — воскликнул советник, услыхав от сына, кто будет их учить греческому. — Будь начеку! Мне почему-то кажется, что он стал настоящим самураем...

Но это определение плохо подходило к Роеку, человеку, который скрывал свою беспомощность от учеников, отгораживаясь старой, потрепанной тетрадью, где в скупо отмеренных колонках уместилось не одно поколение гимназистов. Кое-как ему удавалось держать их в послушании при помощи греческих неправильных глаголов, однако полной тишины на его уроках не бывало. В классе обычно слышался гул — ученики шептались, хихикали, передавали друг другу книжки и тетради. Никогда не переходя в явный беспорядок, этот смутный гул, сотканный из нетерпения и скуки, отделял тридцать непокорных голов от учителя, стоявшего на помосте кафедры, как на берегу затянутого мглою моря. Усталые его глаза сквозь стекла очков едва различали черты тех, кто сидел в первых трех рядах, а дальше ему уже виделись какие-то призраки, мерещились несуществующие лица; он, случалось, выкрикивал фамилию ученика из другого класса и, лишь услыхав смех, понимал, что ошибся.

Раз за разом чей-нибудь голос извлекал из раскрытой книжки гомеровский гекзаметр, как золотую нить, которая, сверкнув на миг, тут же рассыпалась в прах. Каждый стих учитель Роек дробил на слова, на грамматические формы, затем разжевывал в дотошном, дословном переводе, превращал его в противную кашицу. Мир легенд и поэзии выходил из его рук совершенно изувеченным — унылые руины и пепелища, заржавленное оружие, истлевшие лохмотья, в которых никто бы уже не разглядел тирского пурпура.