— Знамя истины! А где ты ее найдешь, эту истину?
— В науке.
Гродзицкий пожая плечами и тут же подумал, что в темноте бессмысленно выражать свои чувства жестами.
— Как будто у науки есть готовая истина! Не думаю, что ты много выиграешь, если будешь верить не в авторитет церкви, а таким господам, как наш сосед сверху. Он из тех, кто предпочтет сто заблуждений, придуманных людьми, одной истине, идущей от бога.
Теофиль скрылся в темноте и в молчании. Даже глаза его исчезли. Гродзицкий остро ощутил свое одиночество. Он начал медленное отступление, встречая по дороге одни лишь мертвые предметы, — стулья, ребра буфета, — которые выскальзывали из-под ладони, мимоходом дохнув на нее холодом небытия.
Внезапно ворвался с улицы свет фонаря и, как неотесанный бродяга, принялся шастать по комнате. Гродзицкий, радуясь, что среди этих глыб мрака и каменных мыслей наконец появилось нечто, чему хотя бы фигурально можно дать название живого, принял нахала ласково и вместе с ним сел за снежно-белый стол.
— Не знаю, что ты там думаешь, — произнес Гродзицкий, не глядя в сторону Теофиля. — Да и откуда я могу знать? Ты не оказал мне доверия, не пришел поделиться. Это было неразумно. Неужели тебе легче было носить в себе эту тайну, и ты ни разу не подумал, что, может, стоило бы обсудить ее с тем человеком, который когда-то учил тебя первой молитве?
— Я знал, что ты как человек верующий…
— ...стану тебя убеждать, и ты боялся, как бы это мне не удалось. Ты это хочешь сказать?
Теофиль отрицательно замотал головой. Отец видел его сквозь полосу зеленоватого света — будто сквозь стеклянный колпак, опущенный на дно моря. Впечатление это Гродзицкий воспринял как то, чем оно и было по сути: как предостережение, что его отделяет от сына чуждая и враждебная стихия.
— Неужели твои новые убеждения казались тебе настолько уж прочными? Прости, я не хочу тебя обидеть, но мне трудно в это пбверить. По тому, что мне говорила мать и о чем я сам мог догадаться, можно заключить, что ты утратил веру из-за книг, истинность которых не способен оценить. Но ты должен был хотя бы спросить себя: а может, на эти, книги дан ответ, может, их опровергли, и как объяснить, что еще есть люди, которых они не лишили покоя?
— Это мне как раз трудней всего понять.
— Вот видишь!
Гродзицкий встал и смешался с толпою теней, которыми наполнил комнату фонари. Какие-то головы скользили по потолку, какие-то руки непонятно зачем тянулись к стенам и, сползая по ним, исчезали в черноте углов.
— Вот видишь! — повторил Гродзицкий. — Потому что религия — это нечто совсем иное, чем содержание нескольких книг, к которым можно придраться с той или другой стороны. Люди не очень-то обращают внимание на документы, и они правы. Представь себе, что я, к примеру, вынужден на многое закрывать глаза и не слишком вникать в подробности, но что бы я выиграл, если бы из педантичности пожертвовал большой суммой ради двух-трех крейцеров, в которых мне не удалось отчитаться?
Чуткий к искусным поворотам мысли, Теофиль взглянул на отца с одобрением. А тот дал себя увлечь обманчивой надежде, которая пробудила в нем новый пыл.
— Вот ты мне говоришь о науке. Отлично. Она тоже помогает человеку чувствовать себя в мире менее одиноким. Только этого еще чертовски мало. Людям нужно больше, им нужно объяснение жизни, полное, без недомолвок и ссылок на будущее!
- Какое же это объяснение, если его надо защищать от здравого смысла!
— От здравого смысла надо защищать многое. Например, утверждение, что земля вертится.
— Но тут можно привести убедительные доказательства.
— Сила доказательств зависит от нашей доброй или злой воли в гораздо большей степени, чем это с виду кажется. Ты сам можешь служить примером. Ты по доброй воле внял доказательствам против католической воры и сразу же дал себя убедить.
— О, это мне далось не так легко!
Обернувшись, Гродзицкий уже не нашел сына на прежнем месте. Теофиль теперь стоял на распутье, между светом и тьмой, в центре креста, которым распласталась по полу тень оконной рамы. Гродзицкий невольно подошел ближе к мальчику, чтобы увести его от этого символического знака. Рука Теофиля, когда он к ней прикоснулся, задрожала. Но он сжал ее еще крепче, и оба в молчании прошлись по комнате. Когда Гродзицкий наконец заговорил, слова его звучали как продолжение чего-то, начавшегося еще в минуту молчания.
— Подумай, ведь не случайно все наше существо ищет бога и стремится к нему. Назовем это теотропизмом, термином, сходным с тем, которым обозначают стремление растений к солнцу. Неужто из всех наших инстинктов — а это несомненно инстинкт — только ему одному, следует отказать в реальной цели?..
Теофиль позволил отцу водить себя по комнате, и пока они не спеша прохаживались взад и вперед, вслушивался в его голос. Это еще не был шепот, но в замирающих концовках уже чувствовалось, что еще минута, и слова утратят весомость, станут легкими как вздох. Все труднее было их понимать в вихре собственных мыслей.
«Бог-бог-бог!» — раздавалось в глубине души, как стук дятла в лесу. Пахнуло смолистым ароматом, тьма, расступившись, открыла кусок голубого неба, миг внутренней тишины принес воспоминание о мягком мхе и грезах, уносящихся за скитальцем-облаком выше самых высоких верхушек деревьев.
«Бог-бог-бог!» — гремел черный молот по раскаленному железу, сыпались жаркие искры, клубы дыма окутывали душу. С каждым ударом проступала на огненной болванке часть неведомой формы — не то якоря, не то сердца.
«Бог-бог-бог!» — грохотал могучий поршень, тонна металла, неутомимо снующая туда-сюда. Вот вынырнула из пучины стальная грудь, вспыхнули красные глаза, ураган скрежета, лязга, грохота мчался во тьме.
«Бог-бог-бог!» — все оглушительней топот, звезды проносились мимо, как огни городов, разверзались темные пасти космических целиков, кометы мелькали как сигналы тревоги, путь терялся в снежной вьюге туманностей, и ужасающая пустыня мрака снова смыкалась своим сводом над неумолимой поступью.
«Бог?!»
С далекой земли знакомый голос пытался пробиться сквозь бурю… До Теофиля донесся зародыш слова, звучавший вроде «куда?». Он остановился и вспомнил, где находится. Отец смотрел на него молча. Лицо сына казалось ему холодным, строгим, ожесточенным. Он выпустил руку Теофиля и, сделав круг по комнате, остановился у стола, принялся зажигать висячую лампу. Пани Зофья возвратилась из кухни.
— Биня, мы же собирались идти к Паньце.
— А который теперь час? — Он вынул часы.— Уже шестой?
Пани Зофья с тревогой взглянула на стоявшего у окна Теофиля, потом на мужа.
— А мы тут беседовали, — сказал Гродзицкий, движением руки призывая в свидетели стулья, которые рассыпались в разные стороны, будто на них минуту назад сидела сварливая компания.
— Теофиль пойдет с нами? — спросила пани Зофья, не найдя ничего лучшего, чтобы унять страх, вызванный мыслями об этой беседе.
— Нет, мама. — Теофиль отвернулся от окна. — Я еще не приготовил уроки.
«Рубеж», — подумал он, вспомнив, как однажды вот так же остался дома один в первый день пасхи, незабываемый день, когда началось его странствие.
Пани Зофья прошла в свою спаленку, открыла шкаф, но, услыхав голос мужа, застыла на месте.
— Скажи мне, что ты намерен делать дальше?
— Я должен… — Теофиль заколебался, подыскивая слова, — должен все продумать… изучить...
— Разумеется, по книгам? Откуда ты их возьмешь?
Теофиль потупил глаза, чтобы не смотреть на отца,— что-то пошлое и отвратительное послышалось ему в этом намеке на его материальную зависимость. Гродзицкий это почувствовал.
— Я не могу ссужать тебя деньгами на то, что противоречит моей совести.
— Я этого не требую. Я только прошу, чтобы ты мне не мешал.
В дверях показалась пани Зофья. Теофиль ее не заметил, он уже направлялся в свою комнату. Гродзицкий на ее умоляющий взгляд нетерпеливо махнул рукой.
— Погоди, еще одно слово. Что ты сделал со своим медальоном?
— Ничего. Он лежит в ящике.
— Отдай его, пожалуйста, мне.
Гродзицкая скрылась в спальню, чтобы не видеть этого.
Медальон с изображением богоматери она надела сыну на шею, когда ему было три месяца. Освящал медальон настоятель костела св. Николая, благочестивый ксендз Гораздовский. Возвращая его пани Зофье, он поднес медальон к губам и сказал: «Это щит. Он отразит пулю, недуг, огонь и самое худшее — укус змия адова». По мере, того как, Теофиль подрастал, серебряная пластинка будто уменьшалась. Каждые два года Гродзицкая покупала новый шелковый шнурок, все более длинный, а старые складывала туда, где хранила первые волосы сына, светлые, как лен. От шнурков пахло его телом. С годами серебро почернело, словно впитало в себя все отравы и яды, угрожавшие телу. Ведь медальон всегда был на нем — вместе с ним пылал в горячке, верным стражем хранил грудь, испещренную пятнами кори, задыхающуюся в раскаленных клещах коклюша, хватающую последний глоток воздуха, когда десятилетнего Теофиля выловили полумертвого из камышей и водорослей Верешицы.
Через стену она услышала, как Теофиль вернулся из своей комнаты, затем шаги мужа, стук выдвигающегося ящика письменного стола, щелкание ключика в замке, — и слезы залили ее лицо,
— Не знаю, правильно ли ты поступил, — сказала она, когда они вышли на улицу.
— Почему ты не говоришь прямо? Ты, конечно, считаешь, что я поступил неправильно. Но кто меня научит, что делают в таких случаях? С тех пор как мир стоит, ни один Гродзицкий не оказывался в моем положении. Случись со мною то, что с Теофилем, отец попросту выдрал бы меня ремнем, которым опоясывался. Всыпал бы мне по мягким частям, и ему в голову бы не пришло, что он оскорбляет господа бога, полагая, будто этим путем можно убедить в его существовании.
— Ах, как все это ужасно!
— Согласен. Я прожил пятьдесят два года, половину из них я боролся с жизнью, во второй половине научился ею управлять. По крайней мере, так мне казалось до сих пор. Но теперь я вижу, что я глупец, беспомощный глупец. Сопливый мальчишка задал мне задачу, и я не знаю, как за нее взяться. Я чувствую себя как человек, захлопувший клетку, когда птица уже улетела.