Теофиль сидел, не шевелясь. С ним происходило то же, что с куском железа рядом с магнитом: в нем еще была какая-то сила сопротивления, но она все уменьшалась из-за колебаний, сожалений и желания подчиниться. Калина простер руку, и Теофиль вздрогнул, будто испугавшись, что профессор хочет к нему приблизиться. Но тот потянулся к лежавшим на столе книгам. Взяв самую верхнюю, профессор начал медленно листать ее. Вскоре он нашел место, которое искал, заложил указательный палец в середину книги и, держа ее наготове, сказал:
— Сегодня мы с твоим отцом разыграли сцену богословского диспута, смешную, безобидную сцену, Но, вернувшись домой, я взял вот эту книжечку. Это сочинения Ванини. Тут есть такое простое рассуждение: «Мир таков, каким бог его задумал; если бы он хотел, чтобы мир был лучшим, то мир был бы лучшим. Если существует грех, значит, так хочет бог; ибо написано, что он может сделать все, что хочет. Если же он не хочет, а грех, несмотря на это существует, следует назвать бога либо не умеющим предвидеть, либо бессильным, либо жестоким, поскольку он либо не осознал своей воли, либо сумел ее исполнить, либо ею пренебрег». Так писал Ванини. Его сожгли на костре — никак нельзя было ему доказать, что его рассуждение ошибочпо. Заметь, это произошло в тысяча шестьсот девятнадцатом году, то есть уже триста лет назад вопрос был разрешен простым и доступным для любого способом. Но ты сам знаешь, что миллионы людей живут сегодня так, словно Ванини не существовало. Вот тебе печальный пример того, как часто гибнут зря мысли человеческие.
Книга, которую он держал, выскользнула из его руки. Теофиль вскочил со стула, чтобы поднять ее, но и профессор нагнулся и в это мгновение увидел злополучный «штрафлик», болтающийся между коленями. Он смущенно рассмеялся:
— Вот что значит старость. Она превращает человека в неряху и болтуна. Ты сидишь здесь уже добрых четверть часа, а я до сих пор не дал тебе слово сказать и не спросил, чего ты хочешь.
Профессор, говорил это, повернувшись лицом к стене, он отошел в сторону, чтобы привести в порядок свою одежду. Лишь теперь Теофиль заметил, как он высок ростом и крепок — прямо атлет.
Опершись обеими руками на край стола, старик смотрел на Теофиля. Мальчик встал — ему неловко было говорить с таким человеком сидя.
— С вашего позволения, пан профессор,— начал Теофиль, — уже во второй раз мне случается слышать такие речи, и вообще у меня впечатление, будто что-то толкает на мой путь людей…
Калина протянул к нему руку, как бы желая остановить:
— Ты сказал: «что-то»? Никогда не употребляй неопределенных слов. Они родились в эпоху магии, и в них звучит страх, отец суеверий.
— Согласен. Но в последнее время со мной происходят приключения…
— Ты сам их создаешь, — снова перебил его Калина. — Они возникают вот тут. — И он так внезапно ткнул пальцем в лоб Теофиля, что мальчик испуганно откинул голову.
— Может быть. Да, пожалуй. Но это не важно, — нетерпеливо махнул рукой Теофиль. — Дело в том, что слова вроде тех, что я сейчас от вас слышал, приносят мне либо облегчение, либо тревогу… Видите ли, пан профессор, я готов расстаться с миром понятий, в котором вырос, я понимаю, что он ни на что не годен, как старое ржавое железо…
— Отлично сказано! — Калина затряс бородой в знак горячего одобрения. — Вот именно! Железо, разъеденное ржавчиной до такой степени, что не годится даже на переплавку.
Теофиль взглянул на него с упреком. Калина понял.
— Прошу прощения, — сказал он, — говори дальше.
— Для меня важно, что атеизм…
Астроном замахал руками, и его тень на стене попыталась взлететь, как гигантская птица.
— Вечно это глупейшее словечко! Атеизм! Оно как бы внушает человеку, что теизм есть нечто само собой разумеющееся.
Теофиль сел: он устал ждать, когда же порывистый старик позволит ему высказать свои мысли, с которыми ему и без того нелегко было справиться.
Профессор добродушно расхохотался:
— Полвека преподавания — это полвека монологов. Но мне и так ясно, что тебя волнует. Да, мой мальчик, — большая, тяжелая ладонь легла на плечо Теофиля, — я не ошибаюсь. Ты — человек, на которого можно положиться. В твоем возрасте девять мальчиков из десяти переживают подобный кризис, но многие ли относятся к этому серьезно? Что-то там в них побурлит, подымит, а потом все остывает, и не успеешь оглянуться, как они снова оказываются в родном доме и плетут старые бредни сопливым малышам, которые когда-нибудь повторят их подленький бунт и так же, как они, закончат все молитвой.
Калина прошелся по комнате, затем остановился у одного из шкафов, открыл его и сказал:
— Тебе вот это нужно, не так ли?
Теофиль кивнул.
— Вот видишь, мы отлично понимаем друг друга,
Из раскрытого шкафа повеяло тем особым запахом, какой издают книги, хранящиеся взаперти: для носов заурядных это обычная затхлость, но для юношей, ищущих нового миропонимания, — дурманящий гашиш. Книги стояли плотными рядами, и чувствовалось, что позади такая же теснота; на каждое свободное местечко протискивались брошюры, журналы.
— Порядка тут нет, — сокрушенно сказал Калина, — я даже не могу тебе дать никаких указаний. Сам я пользуюсь только теми книгами, что стоят спереди. А там, в глубине, — джунгли. Но, смелей, юноша! Можешь приходить сюда, когда захочешь, и брать все, что понравится.
Он просунул палец меж книгами и взял одну: «Теодицею» Лейбница.
— Ужасный беспорядок! Такой вертопрах забрался на почетное место! Ему следует стоять подальше от людских глаз.
Профессор перевернул несколько страниц и покачал головой.
— Вот тебе еще пример умственного хаоса. Эту книгу написал ученый, который одарил человечество дифференциальным исчислением и в то же время тратил силы своего гения на оправдание библейского бога. Он говорит, что существование зла в мире не должно нас удивлять, — бога, мол, ограничивает некий разум, заключенный в самих вещах, и вследствие этого разума некоторые комбинации вещей исключены и абсолютное добро невозможно. Бог — рассуждает он дальше — сперва мысленно обозрел все миры, какие мог бы создать, и выбрал наш, наилучший из всех возможных. Так учил Лейбниц, и за это им восхищались княгини и любили его, а монархи осыпали его титулами. Ты, наверно, слыхал о нем. Его имя упоминается во всех учебниках догматики. По крайней мере, так было в мои времена, и, по-моему, не видно, чтобы догматика на протяжении века изменила своим правилам. Имя Лейбница дорого всем, кто благодарит бога за то, что он создал мир, и восхваляет его за то, что он создал еще другой мир, где будут исправлены ошибки нашего. Но мы этого Лейбница забросим подальше!
Астроном в самом деле засунул «Теодицею» на самую нижнюю полку, где старые, пыльные бутылки из-под чернил встретили ее испуганным бренчанием. Потом он вытащил книгу без переплета с неразрезанными страницами.
— Возьми это для начала, — сказал Калина. — Это книга моего старого друга. Умная голова, что бы там ни говорили о нем враги. Разумеется, у него есть свои недостатки. Например, он не может примириться с мыслью, что ему придется уйти в небытие, оставив на земле несколько неразгаданных тайн. Но зачем заранее рассказывать? Сам читай и думай.
Он сунула книгу Теофилю под мышку, потом обнял мальчика за плечи и, с восхищением глянув на него, вскричал:
— Юноша, ты отправляешься в великолепное путешествие! Ни один человек из тех, кто первым видел следы своих ног на снегу Монблана, ни один из тех, кто когда-нибудь увидит их на Эвересте, не имеют понятия о paдости, ожидающей тебя там, где ты откажешься вскоре. Ты будешь обозревать горизонты бесконечности свободными от страха глазами, и тебе будет казаться, что ты — первый человек на только что остывшей Земле. Поторопись же!
Получив такое благословение, Теофиль сбежал по лестнице и, как вихрь, промчался через кухню, к удивлению прислуги. Вмиг смахнул он со стола книги и тетради и раскрыл взятый у профессора том. Это был «Очерк монистической философии» Эрнста Геккеля. На следующей после обложки странице была надпись, сделанная размашистым, нервным почерком:
«Дорогому другу д-ру Юзефу Калине на память о чудесных днях в Иене посылаю эту книгу, которая для меня как бы привет с его родины.
Эрнст Геккель
Иена, 3 октября 1904»
Геккель, бывший восемью годами старше, познакомился с Калиной в Иене; двадцатидвухлетний великан делал там себе карьеру в среде буршей, которые его обожали и которым он через день «полосовал физии» в прелестной рощице над Заалем, где Болеслав Храбрый некогда вбивал пограничные столбы. Геккель в это время получив «veniam legendi» благодаря статье пo систематике корненожек, работал над своей знаменитой монографией о радиоляриях. Калина проводил у него часок-другой, когда не представлялось более веселого занятия, и Геккель, не имея времени для беседы, развлекал гостя микроскопом.
Там были видны шлемы различнейших форм, круглые щиты, копья, кольчуги — целый арсенал оружия гномов; гербы, эмблемы, невиданные на земле ордена; корзинки, сплетенные из серебра руками духов, миски, жбаны, вазы, более невесомые, чудилось, чем воздух; наконец — звезды, разнообразные, как снежинки. Самые крупные из этих диковинных штук занимали пространство в полмиллиметра. Все они были из кремнезема, того самого, что превращается в горный хрусталь. Создала же их радиолярия, которая, по законам таинственной алхимии, поглощает кремнезем из морской воды и, благодаря еще более таинственной деятельности единственной своей клетки, превращает его в некий плот, который носит эту крохотную капельку слизни по океану. Миллионы лет несколько тысяч видов, подобно мастерским скульптора, творят микроскопические шедевры — каждый вид согласно собственному унаследованному образцу, непревзойденному по совершенству; творят на краткий миг своей жизни, не думая тешить чей-то глаз, а после их смерти все это падает на дно морское, и там, в иле, образуются целые музеи и галереи этих сокровищ, охраняемых слепыми рыбами.