Когда надворный советник спрятал книгу и взялся наконец за зеленую папку, чтобы уделить толику внимания этой частице вселенной, в которой ему до сих пор жилось так беспечно, он был в полном смятении; вопреки своим правилам, он, не просмотрев с обычной тщательностью десяток документов с планами, чертежами и цифрами, написал на последнем: «Полностью удовлетворить», позвонил курьеру и распорядился отнести папку его превосходительству. Этой минутной рассеянности Львов обязан ссудой на работы по канализации, которую город получил из правительственных фондов в размере трехсот двадцати пяти тысяч крон в то самое время, когда после долгих ходатайств, каждый год сокращая смету, городские власти уже не рассчитывали больше чем, на треть этой суммы. То было, одно из скромных чудес, которых catholicissima urbs (так Сикст V назвал эту столицу трех архиепископств) повидал немало за свою героическую историю.
Во второй главе ксендз Вайс воззвал к воображению Гродзицкого.
Всю ночь висела над городом густая мгла, но утро занялось ясное, с морозцем, — осевшая на деревьях влага превратилась в иней. Гродзицкий собирался сесть в трамвай, но в последнюю секунду раздумал и пошел пешком, восхищенный прелестью окружающего мира, который из-за обычного процесса замерзания воды преобразился в сказку, сотканную из белизны, лазури и золота. Из окон своей канцелярии он мог смотреть на липы и каштаны, чьи голые ветви расцвели хрусталем, алмазами, звездами.
В это время ксендз Вайс и начал свою лекцию: «Вид величественного неба и бесчисленных земных созданий, их неисчерпаемое разнообразие, дивная красота и поразительный порядок…»
Надворный советник с жадностью впитывал то, в чем вовсе не нуждался, — доказательства существования бога. Каждый день он приходил домой, нагруженный всякой всячиной, заранее радуясь, что это будет сюрпризом. Между супом и жарким он понемногу выкладывал свое добро. Был там и поезд с бесконечным числом вагонов, который, стоя среди вечности, ждет локомотива, и часы без пружины, и цепь причин и разная другая утварь в том же роде, которую можно раздобыть у апологетов,— старая, подержанная, но все еще привлекательная в глазах новичков. Необычность, однако, была в том, что новичком оказался пятидесятилетний надворный советник, а безусый юнец поглядывал на него с ласковой снисходительностью.
— Целесообразность в природе, — говорил Теофиль,— внушает удивление, но не подтверждает таких выводов. Ты, отец, рассматриваешь ее как аналогию человеческих отношений. Аналогия — не доказательство.
— Погоди, погоди, голубчик, ты только, вдумайся…
Гродзицкий теперь «вдумывался» во все, даже, к примеру, в щепотку соли, которой посыпал мясо из супа. И в самом деле — натрий, являющийся металлом, и хлор, этот вонючий, ядовитый газ, образуют такое безобидное и полезное соединение!
— Опыт отнюдь не доказывает нам, что все имеет причину, — поучал его Теофиль, — а только то, что всякое изменение имеет свою причину. Это большая разница!
Гродзицкий подмигнул жене, кивком головы указывая на мальчика, словно она тоже знала, что Теофиль повторил возражения Джона Стюарта Милля, о котором в энциклопедии Оргельбранда говорилось, будто в возрасте семи лет он читал Платона в оригинале. Подавляя волнение, вызванное находчивостью сына, Гродзицкий строго его осадил, пустив в ход «независимую и безотносительную причину», а также «необходимое само в себе бытие» — два мощных снаряда, наносивших в сочинении ксендза Вайса страшное опустошение врагам.
У Теофиля было на выбор несколько вариантов поведения в споре, каждый из них имел целью поставить противника в тупик. Остановился он на самом мирном — на так называемой флегматичности. Облокотись на стол, он выкладывал в кружок хлебные крошки и говорил как бы нехотя:
— Возможно. Но это, собственно, ничего нам не объясняет, так как не дает ответа на основной вопрос: какова цель самого мироздания?
Надворный советник в простоте душевной повторил любимое выражение ксендза Вайса:
— Человек — вершина и венец творения.
Но тут же пожалел об этом и даже слегка смутился.
— Чем же это позвоночное млекопитающее заслужило такое отличие? — усмехнулся усердный читатель Геккеля.
Гродзицкий, ожидавший более ехидного возражения, мгновенно успокоился.
— Ага, значит и ты стоишь за обезьяну?
Юность его проходила во времена наибольшей популярности Дарвина, изо дня в день статьи, карикатуры, куплеты высмеивали «обезьянью генеалогию», и в зрелый возраст Гродзицкий вошел с убеждением, что теория эволюции раз навсегда уничтожена смехом. Теофиль строго взглянул на него,
— Я стою не только за обезьяну, но и за то, что наша земля не дает нам представления о вселенной. Ты, отец, торопишься возвести человека на трон, а ведь мы еще не можем со всей уверенностью заявить, что человек — единственное мыслящее существо в космосе. Так могли думать в те времена, когда считали, что звезды это только фонарики для украшения ночного неба. Но теперь астрономия открывает перед нами великолепную космологическую перспективу…
— Великолепную перспективу! Ты, верно, имеешь в виду печальное мнение, что земля — это ничтожная пылинка, а человек — животное, от которого останется лишь щепоть праха? Воображаю, нелегко было тебе привыкнуть к подобным мыслям!
При такого рода беседах коренья и акриды с диким медом были бы, разумеется, более подходящей едой, чем свинина с капустой. Надворный советник очень плохо усваивал пищу, когда за обедом его ум не отдыхал, да и чувство своего поражения, с которым он вставал из-за стола, нарушало процесс пищеварения. Часы послеобеденного отдыха уходили на продолжение спора, который он уже вел сам с собой, часто не замечая, что говорит, вслух.
Пани Зофья была в отчаянье. Она заходила к сыну и говорила ему:
— Ты мог бы все же уступить отцу!
А мужу говорила:
— Ты мог бы все же быть помягче с ребенком!
Тут она умоляюще складывала руки, там простирала их, убеждая. Все напрасно. Гродзицкий не хотел отказаться от надежды вернуть себе сына, готов был за него бороться, жаждал его покорить, разбить строй его мыслей сомнением, пробудить в нем ощущение бессилия.
К досаде курьеров и заспанных канцеляристов, надворный советник являлся на службу раньше всех, что никак не подобало его высокому рангу. Шушукаясь по углам, его стали обвинять в карьеризме — дескать, из кожи лезет ради чинов и орденов. А он спешил к заветному ящику, где тайный союзник, ксендз Вайс, ждал его, чтобы утешить и укрепить. Но с каждым разом ксендз все менее преуспевал в этом. Многословный и драчливый, он не обращал внимания на вопросы, с которыми подступал к нему Гродзицкий. Увлеченный разгромом врагов, которых он заранее обезоружил, упоенный победой, которую, по сути, одержал еще до сражения, он сокрушал презрительным молчанием робкие заметки на полях, где Гродзицкий честно записывал возражения Теофиля. Невозможно было добиться у теолога, какова цель существования мира.
А Теофиль опять, спрашивал:
— Что же должен делать всемогущий бог и в чем проявляется его власть, если она ограничена законами природы, основанными на принципе причинности?
Жалко было смотреть, с какими негодными средствами шел ксендз Вайс на подмогу Гродзицкому-старшему. Протягивая ему два пальца с высокого берега, держась подальше от предательской пучины, точно боялся замочить подол сутаны, ксендз наставлял, что надо помнить о возможности чуда. Но Гродзицкий, избегая этого опасного словечка, взялся за защиту веры собственными силами.
— Причину вы связываете (Теофиль уже был включен в это «вы», что ему льстило) с законами природы, закон природы выводите из сил природы, а их уже оставляете без объяснения. У вас все движется без начала и конца. Перпетуум-мобиле, который вам не удалось построить на земле, вы перенесли в бесконечность.
— Все подчиняется определенным законам. Некоторых законов мы еще не знаем. В этих двух простых утверждениях вся суть науки. В них нет места случайностям, которые зависят от высшей воли.
Тут вмешалась пани Зофья с Милятыном и Лурдом, улучив наконец минуту, чтобы напомнить о своем существовании. Теофиль сдержался и не вымолвил слов, вертевшихся на языке, — невежество матери внушало ему куда больше уважения, чем познания отца.
Надворный советник выбрал несколько книг из числа упомянутых в примечаниях ксендза Вайса (Циммерман: «Без границ и конца», Шанц: «Защита христианства»; Рольфеc: «Истина веры» и заказал их в Вене на адрес наместничества. Никогда еще не получали в этих стенах подобной посылки. Расписываясь на квитанции и отсчитывая почтальону деньги (книги были высланы наложенным платежом), Гродзицкий не мог скрыть легкого замешательства, и присутствовавший при этом бывший учитель Маевский, который принес какие-то протоколы Школьного совета, по свойственной ему склонности заподозрил, что там находятся «тайные» издания.
В новых книгах на каждой странице встречались старые знакомые: первопричина; вещь в себе; достаточное основание; почтенное общество понятий, напоминавших не то пасторов, не то ксендзов в цивильной одежде; те же образы и сравнения — травы, цветы, птицы, совершенство глаза, движение планет — доказывали дивный порядок мироздания; точно так же читателя вели по дороге спокойных размышлений и ясной логики, под сенью тенистых слов.
Но, увы, мир в этих книгах представал ничуть не изменившимся с того дня, когда в праздник сбора винограда Октавий уселся с друзьями на берегу моря близ Остии и, глядя на ребятишек, пускающих кораблики по волнам, принялся обращать безбожника Цецилия. Приятный, наивный диалог Минуция Феликса породил бесчисленное потомство.
Питаясь столетня одной и той же пищей, к которой ничего не добавлялось, немецкая апологетическая литература размножалась путем деления, наподобие простейших, и была, как они, плодовита. Каждая мысль, некогда свежая, юная, сильная, неизбежно дряхлела в бесконечном ряду все более избитых воплощений. Слова проникались горечью, вечно встречаясь друг с другом в одних и тех же фразах и находя лишь одно развлечение — ничтожные изменения синтаксиса, где далекое подлежащее тщетно силится выловить свое потонувшее в пучине слов сказуемое.