Он созидал мир, следуя безупречным теориям, покорившим девятнадцатый век и крепко еще державшимся на своих механистических основах.
Извлеченная гипотезой Канта-Лапласа из первичной туманности, словно из кокона, солнечная система миллиарды лет назад пришла в движение, планеты постепенно остывали и твердели. На окрепшей земной коре появилась первая капля воды — роса, предвещавшая зарю жизни. Атомы углерода, соединяясь с другими элементами, в некий день чуда — если позволительно употребить это слово в описании процессов естественных и неизбежных — образовали зародыш плазмы, живое ядрышко, которое, размножаясь делением, покрывало землю все более многочисленным семейством простейших.
Теофиль колебался между теориями самозарождения и панспермии; первая казалась проще, вторая — привлекательней. Мысль, что вся вселенная в какой-то мере наделена жизнью, была ему симпатичней из-за подсознательного воспоминания о ксендзе Пруссоте, а картина носящихся в мировом пространстве органических частиц, которые мчатся к земле под действием лучей света, пленяла его своей красотой. Откладывая на потом окончательный выбор, он пока довольствовался праклеткой, а дальше все уже шло без помех.
Клетки объединялись в сообщества; первые многоклеточные, гастреи и губки, образовали первый слой древа жизни. Под смутный гул времени оно развивалось, и с самой высокой его ветви человек мог видеть своих предков: человекообразную обезьяну, лемура, кенгуру, утконоса, ящерицу, саламандру, миногу и, наконец, ланцетника, который, извиваясь, плавал вдоль границы царства позвоночных.
В спокойном свете лампы, затененной молочно-бельм абажуром, профессор Калина в шлафроке и красной атласной ермолке, ветеран научных сражений и побед с улыбкой вспоминал старину:
— К концу восемнадцатого века из недр земных стали появляться чудовища. То были останки мастодонтов и мегатериев, их находили и прежде, но принимали их за кости падших ангелов. Однако скелет первого ихтиозавра поразил всех. У этого существа, бесспорно, никогда не было крыльев, и к хорам ангельским оно не принадлежало. Но было ли оно в раю и почему исчезло? Неужели только потому, что не поместилось в ковчеге? Ответ был иной: ихтиозавры, мегатерии, мамонты относятся к самым ранним творениям, еще до Адама. Люди научились читать между строк Библии и, пользуясь этим приемом, раскрыли прежде незамеченные зашифрованные намеки на то, что жизнь на земле была сотворена несколько раз — всякий раз со своей особой фауной и флорой. Искусней всех умел читать эти темные тексты Кювье. Он открыл несколько прамиров и доказал, что они погибали вследствие катастроф — в огне или от потопа. Кювье был француз, в юности он пережил великую революцию, и она осталась у него в крови; он не верил ни в какие изменения, кроме насильственных, и в своих трудах опустошал, уничтожал, сжигал земной шар, как санкюлот, распевающий «Са ira!». От этого нового террора спас геологию англичанин Лайель, выросший под сенью старинной, умеренной конституции; он сумел нас убедить, что мир изменяется постепенно, под воздействием скрытых эволюционных сил. Его книгу и взял с собой молодой Чарльз Дарвин в кругосветное плаванье. И еще взял «Потерянный рай» Мильтона. Был бы у слова «ворожба» какой-то смысл, я бы его употребил в этом случае — ведь Дарвин утратил рай, если не ошибаюсь, где-то невдалеке от Патагонии.
— Надобно тебе знать, — тут астроном коснулся груди Теофиля концом своей длинной трубки, которую он по старинке называл «чубуком», — надобно тебе знать, что в свое время рай искали и на Огненной Земле. Нет такого места на земном шаре и даже вне его, где бы не искали следов Адама. Рай помещали и на третьем небе, и на четвертом, и на луне, и на горе, находящейся по соседству с лунным небом, и под землей, и на полюсе, и в Татарии, и на берегах Каспийского моря, близ Ганга, на Цейлоне, в Китае, в Африке… Помню — было мне тогда двенадцать лет, — как я расплакался, когда с экватора от Ливингстона пришла весть, что он «вне всяких сомнений» открыл там рай. Дарвин верил в рай и, как все англичане, читал Библию, пока не обнаружил в Южной Америке вымерший вид броненосцев.
Калина взял из ящика горсть табака, набил трубку, зажег, и большущий клуб дыма поплыл ввысь, как жертва духам, рой которых вылетел из его воспоминаний в эту минуту задумчивости.
— Агассис! Агассис! — вполголоса произнес он, будто некромант, который вглядывается в появляющийся из темноты призрак. Потом рассмеялся. — Это был человек, какого в наше время и вообразить невозможно. Страстный ихтиолог, отличный исследователь ледников — он родился во Фрибурском кантоне,— с закалкой, характером, верой и стойкостью тех швейцарцев, что уже триста лет стоят в красно-желтых мундирах у входа в Ватикан с алебардой в руке. С таким примерно оружием он сражался против Дарвина. Неуязвимый для шуток и насмешек, он утверждал, что палеонтология открывает перед нами мастерскую скульптора, где мы видим извечного художника, непрестанно совершенствующего свои творения и отбрасывающего менее удачные формы.
Теофиль смеялся и недоумевал. Геккель внушил ему веру в теорию эволюции, а также фанатизм пылкого приверженца и непреклонность догматика. Что-то родственное связывало упрямого подростка и старого биолога, который до двадцати лет был верующим, да, собственно, и позже не переставал возиться с богом. Магическое это слово постоянно звучало в его книгах, и одна из самых знаменитых, «Естественная история мироздания», была как бы ответом на Библию. «Устаревшее представление о боге как личности потеряет вещий смысл в научной философии еще до конца этого века», — предсказывал он в 1892 году, лелея тайную надежду, что вскоре можно будет опустить в этой фразе выражение «в научной философии». Однако ему так и не удалось избавиться от слова «Gott», от этих четырех букв, которыми в немецком языке верховное существо обозначено в одном слоге, кратком резком, как громовой удар. Он желал сохранить это слово — хотя бы как наименование «бесконечной суммы всех сил природы».
Теофиль в подобной конструкции бога не нуждался. Он создал себе новое кредо, примерно такое, какое исповедовал XIX век до последних своих дней.
Вселенная вечна и бесконечна. Ею управляют два главных закона — сохранения материи и сохранения энергии. Все возникает из комбинаций элементов, число которых точно определено. Они образовались из одного праэлемента — в недалеком будущем он будет открыт, и тогда осуществятся мечты алхимиков о превращении элементов. Мельчайшей частицей материи является атом — шарообразный, твердый, неделимый, неизменяющийся. Из бесконечного числа этих шариков состоит Космос, единый по своему устройству, находящийся в непрестанном движении, благодаря которому в разных местах безграничного мирового пространства ежеминутно загораются новые солнца, а старые надолго, быть может, навеки.
Теофиль, перевоплощаясь в байронова Каина, которого прочитал в этом году с меланхолическим упоением, повторял вновь странствия печального сына Адама по небесным океанам. Но Каин повидал лишь укромный космос конца XVIII века и его проводник Люцифер знал лишь те звезды, которые значились в каталоге Бредли. Взору же Теофиля представала бесконечность, измеряемая миллионами световых лет, и мириады блестящих точек, которыми гигантские телескопы с неугомонной расточительностью засевали небосвод.
Огромность звезд, неимоверная их температура, ошеломительная скорость вращения и движения по орбите подвергали воображение Теофиля тяжелому испытанию. Небо представлялось ему похожим на те карты, где пунктиром обозначены морские пути, то пересекающиеся, то сходящиеся в густые пучки, то вьющиеся полукругами и параболами. Или еще точнее: на сеть железных дорог, где каждую секунду бесконечное количество поездов отправляется с бесконечного количества станций.
Осаждаемый этими образами, он засыпал на своем темном, маленьком земном шаре, как стрелочник в будке рядом с рельсами дальней, всеми забытой «кукушки», и среди ночи вскакивал с постели, разбуженный оглушительным грохотом космических экспрессов, которые сталкивались и неудержимо низвергались в бездну. Тишина спавшего дома словно насмехалась над ним, а порой, лежа с открытыми, устремленными в потолок главами, он слышал наверху стук отодвигаемого стула или шаги, — это профессор Калина спокойно и терпеливо сравнивает и сопоставляет фотографии Млечного Пути, присланные из американских обсерваторий, загадочные черные листы, каждый из которых, охватывая шестьдесят пять квадратных градусов неба, содержит более двух миллионов звезд!
Мысли о бесконечности изнуряли Теофиля. Подавленный числами, где единицы, как взбесившиеся куры, без устали откладывали нули, превращая вселенную в какой-то чудовищный инкубатор, заполненный этими бесплодными эллипсоидами, — он иногда жалел, что позволил лишить себя пространства, скроенного по мерке человека. Он жаждал предела, границы, какой-нибудь осязаемой вогнутости, по которой можно было бы постучать пальцем, как по прозрачной стенке стеклянного колпака.
Между тем старик Калина, неподкупный хранитель космических сокровищ, с каждым разом все более скупо отпускал ему материал на кровлю для пространства. Вчера еще у Теофиля захватывало дух от вида несметных богатств, а ныне — отчаявшийся бедняк! — он стоял перед мертвой, темной, холодной пустыней, где бесконечное число звезд исчезало бесследпо, как горсть песка. И среди тревожных снов в душе Теофиля вновь пробивалась мысль о боге…
Ничего тут нельзя было поделать: ночью у Теофиля просыпалась душа, хотя днем он старался превратить ее в психоплазму или вообще в сумму деятельности нервных клеток и волокон. С помощью этого сложного устройства он дивился беспечности людей, которые осваиваются с новой картиной мира, как с электрической лампочкой. «Им это легко, — думал он, — потому что они ничего не понимают. А чтоб еще легче было, они ввертывают электрическую лампочку в старую, керосиновую, только чуть переделанную».
XXII
Сравнение с лампочкой возникло у Теофиля не случайно. Оно было отголоском бесед за семейным столом. Теофиль в них участия не принимал, но все же они оставляли след в его сознании. Если б он уделил им хоть чуточку внимания, то узнал бы, что Дитмар предлагает, переделать все керосиновые лампы в их доме на электрические за весьма доступную цену. Прейскурант Дитмара, уже с неделю появлявшийся на обеденном