Небо в огне — страница 7 из 51

Так начал советник Бенек, и Теофиль, стоявший с откупоренной бутылкой, заметил, что Нюся Пекарская прикрыла рот салфеткой, будто скрывая смех. Ну, конечно, советнику и думать нечего растрогать эту девицу с копной волос, как солома, желтых, и, как сено, сухих и жестких. Под ними скрывался убогий, суетный мозг, который, подобно ветряной мельнице, перемолол все книжки, изданные с тех пор, как советник перестал читать. Нет, это явно не для нее, все эти речи о голубином сердце, о голубке, воркующей в гнездышке (взгляд в сторону хозяйки), о птенце, у которого растут крылья (взгляд на покрасневшего Теофиля — ах, бедняжка!), и этот неожиданный поворот — есть-де среди белых птиц одна, и она у всех нас в сердце, это среброкрылый орел! Нет, видно, никогда не придет время, чтобы вот эта Нюся Пекарская слушала подобные речи так, как ее мать, которая сидит с покрасневшим носом и, вздыхая, смотрит на стол.

Наконец-то можно встать, можно чокнуться и смеяться, словно и тебя расшевелило общее веселье, — его советник Бенек запланировал в своем орнитологическом экскурсе, внезапно перейдя от высоколетных птиц к индейке на блюде. Пропели «Сто лет», особенно отличились при этом юные Файты, и подогретые их пылом гости повторили здравицу целых пять раз. Теофиль еле успевал наполнять рюмки, их выпивали залпом. Прислуга, жонглируя подносом, хватала из-под рук тарелки. Пани Гродзицкая нарезала ореховый торт. Эту минуту и улучила Алина Файт, чтобы шепнуть хозяйке несколько слов, — братья уже давно делали ей знаки.

Гродзицкая, застигнутая врасплох, сперва взглянула на Алину с недоумением, потом словно очнулась:

— Ну, разумеется, дитя мое! Я буду очень рада. А где ж эта штука?

— Мы оставили ее у дворника.

— Нет-нет! — вскричала Гродзицкая, видя, что один из Файтов бежит в прихожую. — Сейчас я пошлю прислугу.

Это был приготовленный Файтами сюрприз — граммофон. Они одолжили его на вечер у знакомых, вместе с дюжиной пластинок. Но в коридоре, подойдя к дверям Гродзицких, вдруг испугались своей дерзости и упросили дворника не выдавать их. Теперь они целовали руки хозяйке, уверяя, что это самый тихий граммофон, тише не бывает. Гродзицкий, глядя на огромную красную трубу, заподозрил в их словах некоторое преувеличение, однако и он не протестовал.

— Просто счастье, что над нами живет астроном, — на ночь он уходит в обсерваторию.

— Интересно, — хихикнула Нюся, — можно ли о таком человеке сказать: ночная птица?

— Побойся бога, — рассердилась Паньця, — это, наверно, очень ученый человек.

— Не знаю, — сказал Гродзицкий, — я только один раз с ним беседовал. Он был тогда вне себя от возмущения — кого-то из его коллег-профессоров повысили в ранге. Согласитесь, Паньця, что сидеть у телескопа, смотреть на звезды, в бесконечность, и при этом думать о каких-то жалких чинах — не бог весть какая возвышенная философия.

— А у него самого какой ранг? — спросил советник Бенек.

— Шестой.

— Фью, фью, фью!

Советник Бенек, еще не достигший таких высот, был изумлен. А он-то полагал, что у астронома должен быть ранг куда ниже! И советник Бенек с почтением взглянул на потолок.

Граммофон нарушил чинный порядок празднества, хозяин, как мог, сократил свой тост, в котором благодарил гостей, и, чокнувшись с Паньцей, выпил за их здоровье, А красная труба меж тем заливалась на разные голоса. Мужчинам постарше поправилась певичка, ошеломительно быстро тараторившая песенку «Бум-цик-цик» — так и виделась пухленькая, верткая дамочка, беспечная, плутоватая, задорная, с огоньками красного в туалете. Гродзицкого же больше трогало «Lеise flehen meine Lieder», — мягкое меццо-сопрано звучало нежно и грустно, вам мерещились голубые-глаза на бледном личике с изящными чертами. По просьбе именинника, после нескольких монологов и залихватской «Фидра-фидра», эту пластинку прокрутили еще раз.

Тем временем Гродзицкая с помощью Теофиля поставила в гостиной два карточных столика — один для преферанса, другой для «лабета», в который она села играть с Паньцей и капитаншей. В столовой осталась молодежь и советник Пекарский — он не играл в карты и не курил. Грузный, сонный, он молча сидел в кресле; перед ним даже не извинились, когда надо было отодвинуть стол к стене, чтобы освободить место. Старший Файт, заметив, что Теофиль хочет уйти, кинулся к нему:

— Очень прошу вас остаться с нами. Вы будете танцевать с панной Зосей.

— Я не умею танцевать, — сухо ответил Теофиль и, нахмурясь, пошел в гостиную.

Его ответ не был ложью, не был и правдой. Танцевать Теофиль никогда не учился, но был убежден, что сумел бы не хуже других. Его так и подмывало сделать ловкий поворот на цыпочках, икры пружинились, будто наэлектризованные, по телу пробегал ток — казалось, нет ничего проще, чем войти в столовую, смеясь обнять Зосю и очаровать всех своим невиданным искусством. Граммофон играл вальс. При переходах мелодии что-то в Теофиле то успокаивалось и затихало, то снова как бы начинали тревожно переворачиваться белые страницы, которым суждено остаться пустыми.

Он выпил украдкой рюмку вина. Стало легче, свободней, еще минута — и он очутился в совсем других краях, где одним усилием мысли можно вознестись на недосягаемые высоты и упиваться горечью и презрением. Но долго он там не удержался, его вернул на землю ласковый взгляд матери.

— Почему ты не веселишься? — шепнула она.

— Мне здесь очень хорошо, — ответил он, наклонясь к ее уху.

И ему точно стало хорошо. Как славно шелестят карты и звенят монеты, падая на тарелочку из папье-маше, как приятно дымят папиросы Паньци! Глядя на движения ее рук с розовыми, будто ломтики ветчины, ладонями, Теофиль вспоминал вечера, которые проводил у нее, начиная лет с семи. C нежностью представил он себе ее комнату, где столько раз наблюдал за игрой в карты и где у него была лишь ровесница — пастушка с вышивки, пастушка с ягненком и порхающим над ее головой мотыльком. Часами сидел он между матерью и Паньцей, пока сон не укладывал его на большой, просторный диван, где всегда валялось начатое шитье, а в спинке торчали иголки, и откуда его стаскивали на рассвете, заспанного, дрожащего, и потом они долго-долго шли домой по пустынным и прохладным улицам, — где-то вдали тарахтели возы, в вышине звучал колокольный благовест, и они шли через скверы, где пахло росой и громко щебетали птицы. Теофилю вдруг захотелось поспать на том диване, походить в коротких штанишках.

Чтобы познать очарование собственного детства, вовсе не надо прожить полжизни. У Теофиля бывали минуты щемящей тоски по маленькому мальчику, который все видел по-другому, слышал по-другому, был сам чем-то совсем другим и для себя, и для окружающих, чем-то куда более привлекательным, нежели этот нескладный подросток в толстых темно-серых брюках и темно-синем мундирчике с двумя золотыми полосками на бархатном вороте. Тот малыш был во всех отношениях понятней, был существом ярким, уверенным в себе, а то, что отражается сейчас в зеркале напротив и глядит на него сквозь пелену дыма, вселяет только уныние. Зеркало будто показывало Теофилю его внутреннее состояние и ничего не говорило о густых каштановых волосах, о блестящих глазах под изящными дугами бровей, о прелестном овале лица, алых губах и белоснежных зубах, открывающихся в улыбке, горечь которой чувствовал он один.

Сидевший за другим столиком отец позвал Теофиля налить вина. Мальчик поэтому не слыхал, как капитанша сказала его матери:

— Такому личику любая девушка позавидует. Вот будет когда-нибудь красавец мужчина!

В столовой прекратился рев граммофона, и Теофиль, заглянув туда, увидел приготовления к новой забаве. Посреди комнаты поставили ряд стульев, барышни и молодые люди уселись друг за дружкой, втянули в игру и Теофиля с криком: «Телеграф!» Ведущим был старший Файт, он сидел сзади. Перед ним сидела сестра, и для начала он ущипнул ее за щеку, что немедленно, повторили все остальные. Так и пошло: ерошили соседу волосы, тянули за уши, щекотали затылок, никто не знал, что его ожидает через мгновение, что делается позади, — обернешься, плати фант. Вот сидевшая за Теофилем Зося noцеловала его в шею. И он, не раздумывая, чмокнул сидящую впереди Пекарскую. Через минуту опять поцелуй в губы. Он и это выполнил, но с таким ужасом, какого в жизни не испытал. Встать было невозможно, пришлось пережить еще несколько поцелуев — у него даже шея горела от стыда. Хоть бы лампа погасла или сорвалась c крюка на потолке! Хоть бы советник Пекарский заснул, даже умер! Теофилю хотелось стать негром, чтобы чернота скрыла его пылающие щеки. Но он все перенес, и когда игру вдруг прекратили, прошел (а может, пробежал) через всю, такую длинную, комнату в гостиную, чтобы опять укрыться среди витавших там воспоминаний детства.

Но он сразу же отогнал их прочь. Не ребенком желал он быть теперь, а всемогущим королем, владыкой жизни и смерти всех этих людей. Не в силах сдержаться, он отошел в угол, под пальму, и в страстном шепоте дал выход своим мыслям. Вот он появляется в столовой, могущественный и жестокий властелин; всех мужчин он приказывает заковать в цепи, всех девушек раздеть донага. Они дрожат, они краснеют от стыда,— и он может делать с ними все, что пожелает. Но он оказывает милость только одной, и тем сладостней ему слышать плач Зоей и Нюси. Если бы кто-нибудь подслушал его и спросил, что же он намерен делать дальше, Теофиль затруднился бы ответить. Оказалось бы, что столь необычные обстоятельства не под силу его воображению. Оно было анемичным, вскормленным, так сказать, на вегетарианской пище. Цветы, деревья, лесные поляны, весны, утра сплетались в его мечтах, образуя тихие, укромные уголки, где пели птицы, журчали ручьи, светило солнце, где царили вечное ожидание и томление, и порой предвосхищение чьего-то неуловимого, теплого, душистого присутствия. О сыром мясе любви Теофиль не имел понятия и никогда его не жаждал.

Отец велел ему принести новые свечи для стоявших на карточных столах подсвечников, Советник был в хорошем расположении, карта к нему шла, деревянная шкатулка, которую он суеверно прикрывал, наполнялась желтыми, синими, красными фишками и тонкими металлическими жетонами с золотым отливом. Он засунул палец сыну за воротник и легонько пощекотал — детства знакомый ласковый жест! В этот миг прибежал младший Файт и в большом возбуждении накинулся на Теофиля: